Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Се Бейрон, Феба образец,
Притек — но недуг быстропарный,
Строптивый и неблагодарный
Взнес смерти на него резец.
Это — Пушкин, писанная в 1825 году «Ода его сият. гр. Дм. Ив. Хвостову».
Насмешка? Еще бы, коли граф объявляется наследником скоропостижно — нет, быстропарно — почившего «Бейрона», то есть Джорджа Гордона Байрона, пушкинского кумира. Пародия? Несомненно и это, признанное всеми комментаторами: Пушкин хоронит одический жанр классицизма с его устаревшим, как он уверен, пафосом и метит не в самого Хвостова (не соперник и не угроза новому стилю), даже не в одописца Василия Петрова, коего сам почтил поминанием в лицейской оде (тот весь в XVIII веке, даже умер на самом его исходе, в год пушкинского появления на свет), — нет, скорее в последышей, воспринявших рационализм оды, ее рассчитанную громогласность. В друга-приятеля Кюхлю: «резвоскачет» — этот глагол есть слегка шаржированное достояние Кюхельбекера, его строка: «…И резво-скачущая кровь!» В доброго знакомца Рылеева, чье стихотворение «На смерть Бейрона» также комически процитировано в «Оде».
Да, насмешка. Да, пародия. Но: «Многое в ней представляется, однако, загадочным…» — скажет Юрий Тынянов в работе «Архаисты и Пушкин». И добавит: то, что здесь спародирован не только Хвостов, а в сущности, и не он прежде всего, но прочие — «серьезные» — одописцы, «не уяснит нам того обстоятельства, почему Пушкин в 1825 г. удостаивает такой длинной и мастерской пародии старинную оду…».
Задавши вопрос, Тынянов сам на него и отвечает, однако ответы его расшифровывают только и именно пародийный, полемический смысл, не коснувшись того, что, мне кажется, загадочно по-настоящему. То есть — отчего пародия так обаятельна, так непринужденно весела, так по-игровому свободна? Ведь такого почти не бывает в этом самом несвободном из жанров, прочно прикованном к тому, что пародируется; счастливые исключения вроде того же Пруткова — именно исключения, и не случайно Пушкин не умел и не хотел быть ни записным пародистом, ни добросовестным переводчиком, то есть в обоих случаях зависимым от оригинала.
Словом: «Вот загадка моя: хитрый Эдип, разреши!»
Мой ответ, возможно, покажется странным: Пушкин увлекся хвостовской стихией, по-своему тоже — свободной, ибо неумение подчиниться ни пиитическим нормам, ни логике — это хоть и нелепое, но подобие смелого нежелания подчиняться тому, что устарело. Тоже какая-никакая, а — раскрепощенность. Так что Хвостов здесь для Пушкина, представьте себе, сотворец. Соавтор.
Имитирую взрыв негодования: как?! Уникально восприимчивый Пушкин, конечно, впитывал в себя вся и все: Парни, Шенье и Вольтера, Байрона и Шекспира, Барри Корнуола и Джона Уилсона, наших Батюшкова и Державина, многих, многих и многих, но — Хвостов?! Тем не менее…
Дело тут не в стихотворческой иерархии; Пушкин не брезговал подхватить удачную строчку даже у полуграфоманов типа Семена Боброва, «Бибриса» эпиграмм, но с его «Одой» и с графом Хвостовым обстояло иначе. Аналогия — другая пушкинская полупародия, предсмертная элегия Владимира Ленского, писанная, по признанию автора, то бишь Пушкина, а не Ленского, «темно и вяло». И там шла расправа — на сей раз с элегическими банальностями, в перемол отправлялись строки тех же Рылеева и Кюхельбекера, Перевощикона, Милонова, собственно юношеская элегия «Гроб юноши» — на смерть лицейского однокашника Корсакова, но опять-таки было несомненное и еоямервееямо…
Помилуйте, с кем? Да с Ленским, с персонажем, наделенным личными свойствами, средь которых — и способность сочинять именно так, а не этак. Так что когда либреттист Модест Чайковский вместе с великим братом превратил полупародию в одну из трогательнейших арий русского оперного репертуара, он, при всех скептических оговорках на этот небесспорный счет, имел и резоны.
«Ода его сият. гр. Дм. Ив. Хвостову», в печать не пошедшая, оставшаяся в пушкинских бумагах, того же рода. Поэтому, вступая в литературную полемику, идя на сознательное пародирование целого жанра, Пушкин лишь мельком задевает старика Петрова, современников Рылеева и Кюх-лю, а за основу своего комического подражания берет Хвостова — с его немыслимой какофонией, с его забавным тщеславием, с его непроизвольным комизмом; со всем тем, что суть его личные черты, не имеющие отношения ни к Рылееву, ни к Петрову:
А я, неведомый пиита,
В восторге новом воспою
Вослед пиита знаменита
Правдиву похвалу свою,
Моляся кораблю бегущу.
Да Бейрона он узрит кущу,
И да блюдут твой мирный сон
Нептун, Плутон, Зевс, Цитерея,
Гебея, Псиша, Крон, Астрея,
Феб, Игры, Смехи, Вакх, Харон.
Можно констатировать: пародия не состоялась. Не только как пародия на жанр — будь Пушкин последовательным гонителем его, для насмешки надобно было брать образцы — того же Петрова с Державиным, тех же Рылеева и Кюхельбекера, — а не смешные отклонения. Что до пародии на Хвостова… Можно ли пародировать того, кто опередил любого насмешника, сам уже сделав его работу? Такому можно лишь подражать.
Вот и вышла странность. Классическая ода умирает — в частности, с помощью Пушкина, «Арзамаса», вообще так называемых карамзинистов, апологетов нового слога и смысла, но, умирающая, убиваемая, она под веселым пушкинским пером и при негаданной помощи графомана Хвостова напоследок взбрыкивает и «резвоскачет», являя норов и обаяние. Благодаря творческой свободе незадачливого пародиста, его неумению подчиняться полемической прагматике — и вопреки его воле.
Значит, по воле пародируемого графа? Что ж, метафорически можно выразиться и так, но главное тут — то, что скучно именуется потребностью времени. Его духом — неосязаемым, однако могучим. Тем, что и сделало Хвостова, верней, его образ, его миф столь необходимым для карамзинистов, — как десятилетиями раньше в миф был обращен Василий Кириллович Тредиаковский, у кого бывали подчас поразительные, великолепные стихи (не чета, конечно, хвостовским удачам), но современникам-антагонистам были важней его стилистические промашки. В том числе и такие, которых он отродясь не делывал и не писал, как пресловутого: «Императрикс Екатерина, о! поехала в Царское Село», — но без домысла и легенда не в легенду.
В обоих случаях русская словесность переживала роковые моменты: кто кого. Шло — или готовилось — обновление литературы. Так же будет и в годы возникновения Козьмы Пруткова, в послепушкинскую, постгармоническую эпоху, да и Лебядкин был не востребован — как «поэт» — при выходе «Бесов», зато был воскрешен как фигура весьма злободневная в пору, когда строгий вкус гениев серебряного века напористо опровергался Северяниным или «футурнёй». Или, позже, когда Хармс, Заболоцкий с примкнувшим Олейниковым восстанут на пушкинианство, утверждаемое как эстетика официальная.
«Галиматья» имела своих классиков», — сказал Юрий Лотман, имея в виду как раз Хвостова.