Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Итальянский фаянс» – слепяще-белое изобилие унитазов, биде, умывальников на обтекаемых стройных ногах, и джакузи, джакузи: на одну голую персону, на две… и – невиданные душевые кабины, – Германтову вспомнилась чья-то забавная реприза: правда ли, что после смерти можно принимать душ? Правда, правда, реприза сгодилась бы как рекламный слоган. А в соседней витрине, под вывеской «Bellissimo», коллекция дверей из Италии; кто же напридумывал там, в Италии, столько разных дверей для нас? И зачем, – столько?! О, Италия, похоже, первенствовала в борьбе за погонаж витрин на Большом проспекте, вот, итальянцы даже на второй этаж взобрались, зазывают в ресторан «Мама Рома». Правда, и замороженные соседи-финны стараются от горячих итальянцев не отставать: «Лапландия» (меха и кожи), с двумя чучелами упитанных глазастых моржей и роскошными оленьими рогами в витрине, – как же быстро менялись вывески, интерьеры магазинов, декоративная утварь; вновь он испытал благотворное весеннее возбуждение, зашагал быстрее и веселее, сквозь блики, гудки, голоса прохожих, да-да, встречные красавицы, – что особенно тешило его, молодые красавицы, – иные из них, опахивая знаменующей начало весны мимозой, скашивали заинтересованно глаза в его сторону; вспомнил, что вскоре, через три часа каких-то всего, дочитает он свою последнюю перед отлётом лекцию, поблагодарит за внимание, с необъяснимо-ёрнической для студентов улыбочкой мысленно попрощается, – адьё-ю, дорогие мои балбесы, и – адьё-ё-ю, сомнения-опасения, и, – пора в путь-дорогу: сумка на плече, дорожная сумка-баул – в руках, и… вот только бы по пути ничего не помешало ему, только бы… – мог ли он надеяться, что его безбожные молитвы достигнут неба? Мог ли, не мог надеяться, а уже целеустремлённо шагал он сквозь свои фантастические черновики. Так, – невольно замедлил шаг, так, – что же увидит он, когда переступит порог виллы Барбаро, – ему и сейчас, на оживлённой торговой улице, приспичило угадывать первое своё впечатление в натуральных пространствах виллы, в невообразимой череде окутанных разноцветьем ракурсов, – верилось ему, – что это первое впечатление будет непременно определяющим.
Подрезова улица, невнятно-захолустная, с обязательными, куда-то в водно-парковые дали влекущими тополями, а здесь-то, на Большом проспекте, успешно включились в конкурентную борьбу англичане, пожалуйста, отборные, как уверяет вывеска, коллекции готового платья: «Оксфорд-стрит».
Подковырова улица, ну да, тополя.
Опять японщина, – суши.
Опять итальянщина, – пицца-неаполитано.
И – «Дикая орхидея». Магазинчик цветов, как сказочный, залитый круглосуточным освещением сгусток райского сада; буйно-красочный, пёстрый и – тесный, уставленный до потолка вазами и горшками с тропическими растениями, а на прилавке, – свежепривезённым ворохом, – ветки мимозы: весна, весна… и объявление в витринке: «всегда в продаже лепестки роз».
Перешагнёт порог виллы, и детонатор сознания сработает? Всенепременно сработает: ослепит натуральная вспышка Большого взрыва…
Большого художественного взрыва, если, конечно, сам он способен будет взрыв такой учинить.
Испуганно замерло и – спустя миг, – радостно запрыгало сердце: он, сгорая от любопытства войдёт, и…
Сольются две вспышки: прошлого взрыва, давнего, пятисотлетней давности, учинённого Палладио и Веронезе, и – нынешнего, как ослепляющего, так и чудесно прочищающего глаза, озаряющего.
– Германтов-Лермонтов! У-у, Германтов-Лермонтов! – горячо заорал ему в ухо Шилов и, – на потеху прохожим, – наваливаясь, подталкивая, как когда-то в школьном коридоре, на перемене, мешковато-отяжелелым телом, и как бы пытаясь от избыточных чувств подпрыгнуть, сопяще захохотал.
– У-у-у, Германтов-Лермонтов, у-у-у, бессмертный пижон! – да, состарившийся растолстевший-разбухший болван-Шилов в последние годы не раз «нападал-наваливался» на Германтова здесь, на Большом, – Шилов проживал где-то неподалёку и частенько, вот так же, как сейчас, неожиданно подваливался-наваливался, орал во всю глотку школьную дразнилку свою.
Вот и сейчас заорал:
– Смотри-ка как Большой проспект прибрали к рукам, быстренько прибрали, тихой сапой прибрали и опоганили, а мы покорно молчим, не бьём в колокола, когда такое с нами творят, смотри-ка как нахраписто торговый еврейский капитал развернулся, – ни одной, ну ни одной, русской лавки, ни одного трактира.
Шилов заделался оголтелым провославным публицистом, он всё чаще появлялся на телеэкранах, чтобы со всей доступной ему суггестивной страстностью обличать перманентные заговоры мирового еврейства, выводить на чистую воду либеральных врагов России, и хотя, согласно его, Шилова, фундаменталистски-непримиримой чёрно-белой классификации человечьих особей, Германтов, чьи книги полнее и точнее, чем любые специальные досье, рассказывали о нём, упаднически-развращённом типе, несомненно, к стану либерально-прозападных врагов отечественной соборности должен был бы принадлежать, Шилов, в чёрной суконно-кожаной фуражечке а ля Жириновский, из под твёрдого, отблескивающего небом козырька которой на потный красный лоб выбивались, как пакля, седовато-русые пряди, широко улыбался гниловатым ртом, поблекшие, но всё ещё плутоватые глазки, да и всё его мятое бабье лицо выплескивало расположение… – он, правда, повыкрикивал кое-какие дежурные проклятия. – У-у– у-у, быстро до ручки державу могучую довели ваши либералы! – осуждающе-широким жестом описал солнечно-блестящее автомобильно-торговое благолепие. – Витрины-то поукрашали, а замечал, как хлеб дорожает? И это ещё цветочки, что будет, когда цены на нефть грохнутся? Башка раскалывается, – как мы до жизни докатились такой? И почему никого не ухватили за шкирку? Но мы ухватим, – с какой-то ребячливой обидой поднял кулак, – мы объединяемся, казаки уже создают отряды. Впрочем, Шилов явно решил позволить себе, такому непримиримо-боевитому, сентиментальную передышку; он был рад встрече, возможно, встрече не столько с Германтовым, как таковым, сколько с напоминанием в плаще и берете о его, Шилова, счастливом детстве, – он замурлыкал даже от избытка чувств «Школьный вальс», обхватывая подпоясанного профессора за талию. И вот ещё почему он, оказывается, был рад встрече, – Шилов в самоупоении своём и для вежливости-то не спросил «как дела», сразу после «телесного навала», выкриков, нечленораздельного бурчания и сентиментальных мурлыканий принялся хвастать: у него в журнале петербургской епархии… а по заказу редакционно-издательского отдела Патриархии… а сейчас он спешил на телестудию для записи интервью; наконец, распрощались.
– Включай вечером телек, Германтов-Лермонтов! – уже удаляясь, но обернувшись, прокричал Шилов.
«Австрийская обувь», «Испанская обувь» и – дважды, по обе стороны от улицы Полозова, – «Итальянская обувь», причём магазины, – большие, многозальные; итальянцы были на высоте, – изящные туфли, в том числе и туфли ручной работы, исполненные потомственными флорентийскими умельцами, дожидаясь прихода за ними индивидуальных заказчиков, демонстрировались на многоступенчатых, сужавшихся кверху, стеклянных подставках-каскадах, да ещё все эти сверкающе-прозрачные зиккураты вращались с разными скоростями, разбрасывая по сторонам блики, а сразу за «Сумками из Флоренции» – опять обувь, обувь, такое впечатление напрашивалось, что ушлые производители обуви и торговцы по сверхвыгодной для себя прогрессии подсчитывали общее количество ног, которые им предстояло обуть, – количество ног вовсе не вдвое превосходило количество голов, нет-нет, не на каких-то жалких двуногих рассчитывалось это разнообразнейшее изобилие подошв, каблуков… общечеловеческих ног для доходного бизнеса явно должно было бы быть много больше, чем пассивная сумма парных нижних конечностей, которыми, – после тайного сговора Бога с Дарвиным, – наделялись все мы, мелкие людишки, от сотворения мира.
Так, шикарные туфли из крокодиловой кожи, чёрной, серой, розовато-бежевой, красно-коричневой, зеленоватой, как Липин портфель, но ничуть не протёртой, – зеркально-блестящей… и женские туфли, и мужские, и – на любой размер: сколько же крокодилов пришлось убить в Африке, чтобы на славу удалось обувное торжище на Большом проспекте? А вот эти, мужские, из гладкой кожи, такие же остроносые, точь-в‑точь такие же, как у…
Не из этого ли магазина?
Почему нет? – магазин в двух шагах от дома убитого…
И – за всемирным царством обуви – опять ваятели-дизайнеры, опять итальянцы, – опять их непревзойдённый слепяще-белый фаянс, а ещё, – небесно-лазурный, нежно-абрикосовый, бледно-лимонный, однако разноцветный фаянс этот уже словно для омовений гулливеров предназначался: умывальники и джакузи неудержимо вырастали в габаритах и, само собой, – в ценах, которые были уже заоблачными; иные джакузи прямо-таки превратились в плавательные бассейны; заскорузлые, редко мывшиеся в тяжёлом детстве своём нынешние толстосумы, надо думать, подолгу теперь отмокали после трудов праведных и неправедных в таких полноводных массажных бассейнах, а потом в блестящих многосильных своих танках на колёсах с шинами Пирелли привычно вновь носились по разбитым безнадёжно дорогам.