Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для примера Германтов намеревался было напомнить Игорю эрмитажного Матисса, но… промолчал.
– Новая реальность создаётся в искусстве, именно, – повторил, как если бы никак не мог поверить германтовским словам, – реальность? Странно, я впервые это от тебя слышу…
– Как? Ты не прислушивался к нашим с Катей долгим кухонным разговорам?
– У вас свои были боги, у меня – свой.
– Какой?
– Марс.
В бокальчиках медленно оседала пена.
– Юра, – Игорь, разлив пиво, всё ещё смотрел на Германтова, как на пришельца с другой планеты, – ты действительно хочешь проникнуть в тайну искусства, – в тайну создания какой-то новой реальности?
– Ты ухватил суть моих наполеоновских планов.
– По такому случаю бы самое лучшее вино пригодилось, но мы и пиво выпьем за твои будущие успехи, – поднял бокальчик.
Неохлаждённое пиво, зачерствелый хлеб, вялый салат.
– Кафе паршивое, – сказал Игорь и, помолчав, тихонько добавил: как-то, и тоже в Субботу, мы перекусывали здесь с Катей.
А часа за два до этого скудного прощального ужина под оцепенелыми чёрными деревьями Германтов, сам не понимая зачем, вновь поднимался на Масличную гору; перед ним лежал весь палево-румяный, словно пастельными мелками подкрашенный предзакатный Иерусалим.
Не понимая зачем?
Поднимался на Гору, чтобы, властным взглядом убрав несколько многоэтажек, изуродовавших волнистые контуры далёких холмов, опять прочувствовать природность всего того, рукотворного и мифотворного в древнем ландшафте, что предопределило его, ландшафта этого, библейскую славу?
И ко времени поднимался: розовыми, а вот уже сиреневыми, вот и лиловатыми, но словно невидимыми крупинками краски пропитывался отяжелевший воздух, – уже готовилась опуститься ночь.
Пожалуй, не опуститься, – упасть.
И где же – куда подевалась? – пастельная нежность предзакатных оттенков? Уже словно резко переключали направления, избирая тот ли, этот объект внимания, яркие небесные лучи перед тем, как совсем померкнуть… и это были чудесные мгновения светоносной яркости напоследок, перекраски живописной вполне перед грядущей бесцветностью, но – перекраски, словно бы в театрально-декоративном духе, как если бы не кисти в жадно-размашистой укрывистости своей перекрашивали тут и там землю и священные камни, а экспрессивно заменялись цветофильтры невидимок-софитов, менявших к тому же свои прицелы, – скоротечная, неповторимая, как казалось, пляска интенсивных цветов; запылали фрагментарно стены старого города, так и эдак, под разными углами, повёрнутые к заходящему солнцу, змеевидно и с изломами ползущие по холмам; гигантский, оранжево-жёлтый, а вот уже и огненно-алый мазок дрожаще полоснул по дальним воспалённым холмам, впадина же справа, разверзшаяся вроде б неподалёку, на подступах к необозримой иудейской пустыне, потерянно, словно пеплом её навсегда засыпало, почернела; да, пламя пожирало дневные краски и быстро текло вверх по склонам, одолевало любую крутизну с лёгкостью, и, – горячо огладив попутные горбы и макушки, как бы охладевало на округлых вершинах, обречённо истаивало-выцветало на излёте своём; а коричневато-малиновые, и – сразу, без оттеночных переходов, – чернильно-лиловые мазки торопливо сгущались в глубоких складках-низинах… год за годом, век за веком всё в смешениях цветов многокрасочно повторялось, вечера обращались в ночи, однако казалось, что именно эта пространственная палитра в красочной изменчивости своей, – самая щедрая, единственная. Дышать ему было нечем? Холодно было ему или жарко? Его била дрожь в этой динамичной многокрасочной духоте, он испытывал такое волнение, как если бы угодил непосредственно в кромешное «ядро темноты». Но кто управлял общей свето-цветовой метармофозой? И кто же орудовал так размашисто и смело невидимыми кистями, кого желал перещеголять в колористической необузданности и интенсивности безвестный небесный живописец, макая кисти в такие живые краски, – Рериха? Сарьяна? Рокуэлла Кента?
На аморфно расплывшуюся вершину Масличной горы беззвёздное пока небо ещё сеяло слабый свет, ещё можно было что-то различать под ногами.
Меж кустиками с маленькими глянцевито-тёмными листиками ветвились резиновые трубочки искусственного полива.
Германтов присмотрелся: из ближайшей к носку ботинка трубочки медленно-медленно, со спазматическим усилием, выдавилась одна жемчужинка-капелька, – подождал, выдавилась другая…
Вот и капельки потускнели.
Вот и упал тяжело бархатный полог ночи, насквозь пробиваясь-продырявливаясь на глазах электрическими компостерами… пряно запахли цветы; как когда-то в Алупке… астральные астры?
И, подчиняясь внезапному таинственному сигналу, с сизо-чёрного звёздного неба озарение снизошло на Германтова; зачарованно смотрел он с Масличной горы на Иерусалим, отдавшийся было разгульному шабашу красок, но всё же, – покорившийся ночи, а нежданно увидел ясно и сразу, тоже откуда-то сверху, причём, одновременно с нескольких, разнесённых пространственно точек обзора и сквозь густое жаркое марево, – Рим, а увидев этот узнаваемый, но невероятный Рим, будто бы в радостном забытьи увидев, понял, – опять-таки сразу понял, – как он когда-нибудь напишет о Риме.
Да, когда-нибудь, но – непременно!
И быстро замысел уточнился: не с нескольких, а… а, – вот оно, озарение! – всё мигом конкретизировалось: с семи, – градообразующих, каких же ещё? – точек обзора он увидит Рим, – семь раз, с каждого из холмов, поочерёдно увидит он в разных сочетаниях-наложениях шесть других холмов, да к семи точкам зрения прибавится ещё одна, как бы обобщающая, как бы сводящая воедино семь разнонаправленных взглядов на Вечный город… да, стоял на Масличной горе, боясь шелохнуться, а будто бы озирал исторические горизонты в единстве их и ощущал locos parallelos… но что общего, что, помимо исторических связок и перевязок? Мягкая монументальность ландшафтов? Находясь в Иерусалиме, на Масличной горе, уже с холма на холм он переходил в Риме и фиксировал взгляды свои с каждого из холмов на весь город, на остальные его холмы, да ещё и поднимался по вечерам на Пинчо, тоже холм вообще-то, напомним, тоже значимый и значительный, даже – многозначительный, для римской топологии и истории, хотя к мифологической семёрке холмов и не принадлежащий…
Да – семь с половиной взглядов!
И не зря сегодня утром, когда стоял перед зеркалом, ему вспомнились эти семь с половиной взглядов на Рим, не зря.
Синергетический эффект… да, он неизменно надеялся на этот эффект, ведь прошлые его книги не раз ему помогали неожиданно для него самого формовать книги, находившиеся в работе.
А пока, закрыв глаза, мысленно перелистывал свою книгу о Риме, вновь возвращался к перипетиям её рождения.
Или, точнее, – к перипетиям вынашивания?
И почему же поглощённый ночною тьмой шабаш иерусалимских закатных красок, так разбередил, возбудил, так…
Старая песня.
Германтов, напомним в который раз, многократно ведь начинал свои изыскания сызнова, ибо пережитое заставляло его искать исходно-отправные, привязанные к конкретным местам-временам, но будто бы всё ещё блуждавшие по городам-странам и годам точки активизации, в коих снисходили на него озарения и спонтанно зарождались те ли, эти идеи и откуда вроде бы непроизвольно начиналось их, тех идей, развитие; мысленно листая-перелистывая книги свои как воплощения тех идей, он, как видели мы уже на примере вынашивания-рождения одной из книг его, «Лона Ренессанса», пытался вспоминать и уточнять внешние поводы для толчков чувствам своим и подсказок уму: выстраивал так и сяк долгие, тянувшиеся сквозь годы, причинно-следственные цепочки, как накрепко спаянных, так вроде бы и вовсе не связанных между собой событий, больших и мелких, логически обусловленных и как будто совсем случайных и… для разных книг – обязательно разных, для каждой книги, – своих; вот и сейчас, чтобы перепроверить себя, выстраивал он цепочку из зыбких звеньев-событий, которые, однако, в конце концов привели его в закатный час на Масличную Гору; «случайно и просто мы встретились с вами», – пел тихонько транзистор на красно-гранитной полукруглой скамье, – такое было начало, такое вдохновляюще-загадочное тогда, но такое уже далёкое, с блеском-плеском Невы, а в конце долгой-долгой событийной цепочки уже полыхали, менялись, смешиваясь, и – угасали краски, скупо выдавливались из ползущих по земле резиновых трубочек жемчужные капельки; получалось, как ни удивительно, что не зря смотрел он на примитивный макетик-муляж Голгофы и точил лясы с вальяжным красавцем в кашемировой коричневой рясе, не зря появилась в его жизни на вечер всего-то, казалось бы, необязательная, но почти сто лет прожившая для этого появления Эсфирь… без одного звена не было б и другого, на то и цепочка, всё, выходит, что было с ним, было не зря: чувства и мысли Германтова, заворожённого живописью иерусалимского заката, который преобразился специально для него в «ядро темноты», в средоточие творческих энергий, внезапно сконцентрировавшись, переметнулись в Рим.