Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И библейская, ржавая, с проблесками платины, обмелевшая речка, превращённая жарой в ручеёк, и веками тянущиеся к Кедрону-ручейку библейские ветви, и красноватые, с наивно деформированными античными детальками мавзолейчики вдоль там и сям блещущего струения в Долине царей, и – вдруг, объёмным фоном – дрожащий в горячих потоках воздуха, пепельно-палевый склон Масличной горы, монохромный, но с богатейшей гаммой оттенков – всё как во сне: благородная светотеневая шероховатость вечного склона, испещрённого до самого неба кладбищенскими камнями, которыми тысячелетиями неторопливо зарастала гора; всё рукотворное здесь, на этом склоне, превращалось временем и солнцем в природное? И здесь, как нигде, наверное, зрительное восприятие пространства корректировалось внутренним переживанием времени. Повертел головой; случайно тронул осязающим взглядом стихийную измельчённую супрематику арабских деревень поодаль, на соседних холмах; да ещё плоская, густо-охристая, будто грубой кистью замазанная арка виднелась впереди и чуть справа на поверхности крепостной стены старого города, а за стеной цвета обожжённой потемневшей глины, как заманка ли, историческое назидание – бело-синие изразцы, купольное золото мечети. Взгляд опять скользнул вправо: замурованная в порядке предосторожности ушлыми мусульманами, закрашенная когда-то охрой, как если бы проёма и не было вовсе, арка городских ворот, сквозь которые ожидался долготерпеливыми иудеями торжественный выход Мессии в белоскладчатом одеянии. Бедный заблокированный Мессия и совсем уж бедные мертвецы – отняты надежды на вероятное воскрешение у них, мертвецов, вечных обитателей прекрасного, бескрайне печального кладбища – им не встать уже из могил?
Его била трансцендентная дрожь… Вся священная гора, объёмно-материальная – возможно ли такое? – была ещё и невидимой, но остро ощутимой, словно допущен был Германтов в чертоги нового измерения, стирающего границы между бытием и небытием.
А если бы Мессии всё-таки удалось выйти из городских ворот?
И сколько же людей встало бы из этой ёмкой каменисто-пылевидной земли… От случайной мысли его затряслась земля и будто бы разверзлась, и тотчас Германтов смешался с необозримой толпою встававших из праха, живших в разные века, но оживавших одновременно; как все они в горе умещались? Не в силах отличить беспокойные свои домыслы от реальности, он увидел несколько скелетов, обраставших плотью, на одном из черепов со словно бы приклеенным ко лбу грязно-седым косым клоком, быстро закудрявились чёрные волосы; мертвецы поднимались и оживали, наново обретали дар речи и недоуменно вертели головами. Он уже не мог выбраться из внезапно образовавшейся непроходимо густой толпы; перепачканные пылевидной землёй, неотличимой от тлена, в жалких лохмотьях из грязного полуистлевшего савана, растерянно озирающиеся, жмурящиеся; как слепит их непривычный солнечный свет…
– Юра!
И Германтов тоже растерянно озирается… Кто-то из самой гущи столпотворения на Масличной горе окликнул его? Здесь ведь могли быть и его родичи, о, они наверняка были здесь, но как, как далёкие предки могли бы его узнать?
Он – в растерянности.
Все они, рождавшиеся и умиравшие в разные века, сейчас словно сбивались в единую ветхозаветно-евангельскую толпу?
– Юра, Юра!
Не женский ли голос?
Вдруг – Катя? Нет, не её голос… И как, как… Или мама звала его, или отец, или… Но как здесь, в недрах Масличной горы, они могли очутиться?
Как, как… нелепейшие вопросы.
Однако отчётливо слышал: – Юра!
Такой знакомый голос зазвучал опять совсем близко, словно у самого уха; но, кто, кто звал его?
– Юра!
И как же, как сам он сумел бы узнать в этой разноязыко-разноплемённой умопомрачительной толчее кого-то из своих предков, окликнувшего его?
Или… все они, все-все-все обитатели минувших веков, ослеплённые после вековечной подземной тьмы солнцем, панически сбившиеся в колышущуюся гомонящую-ропочущую толпу, – его предки? Но как же, как удалось выйти из ворот иудейскому Мессии, если над городской стеной, на макушке Храмовой горы, виднеется верхний ярус синего многоугольника мечети и золотой её купол?
– Юра! – да это Игорь, стоявший рядом, хотел привлечь его внимание к… На высоком мускулистом Игоре – тёмно-зелёная майка, джинсы.
А сейчас Германтову вспомнился Липа: коричневый, с фиолетовыми кляксами и штришками – пробы пера – лист картона на обеденном столе; лекала, логарифмическая линейка; на углу стола старенький, из зеленоватой крокодиловой кожи, портфель с бумагами.
Не встать? Священная земля не отпустит, если не вмешается новая сверхидея? О, Мессия мёртвым помочь не смог, так Липины расчёты, опираясь на постулаты философии Фёдорова и космическое прожектёрство Циолковского, пообещали спасительную альтернативу?
Не пропадём?
Игорь отлично справлялся с ролью гида, показывал ветхозаветные башни, лестницы, гроты, колодцы, заваленные глыбами входы в пещеры, где укрывались в тёмной прохладной тиши никуда не торопившиеся пророки, обращал внимание на то каменное предание, это… Здесь царь-Давид преследовал заговорщика-сына, вот здесь, где слегка поворачивает речка-ручей, под этими деревьями, под этими ветвями, вот здесь, он его нагнал, а вот там – Игорь туда-сюда, из эры в эру, прыгал через века – на месте восьмиугольной золотокупольной синеизразцовой мечети, поднимался над горой таинственный Соломонов Храм, разрушенный Навуходоносором. Потом там же появился второй Храм, разрушенный Титом в ознаменование победы Рима в Иудейской войне.
Описания Храма, однако, не сохранились, – тут Игорь вздохнул, вполне искренне. – Иосифом Флавием упомянуты лишь огромные раздвижные кессонированные ворота и трапециевидный, сужавшийся кверху портал, напоминавший мощные порталы египетских храмов, но сейчас как раз открыта выставка проектов реконструкции Храма, проектов предположительных, но есть также… – далее Игорь привёл, надо думать, иудейскую версию наказания высшими силами жестокого завоевателя Тита: не зря ведь за два всего года его, триумфатора, императорского правления случились страшное извержение Везувия и гибель Помпеи с Геркуланумом, страшный, пострашнее, пожалуй, чем при Нероне, пожар в Риме, страшная эпидемия чумы; да ещё и мучительная смерть самого Тита, вероятнее всего – отравленного… Речь Игоря выливалась в фоновый информационный шум, а иерусалимские-то впечатления, непосредственные, наглядно-текучие, самые обиходные – откуда что бралось-подбиралось? – переполнялись непрояснёнными символами, неявными связями. Чего только не было в них, впечатлениях тех: барочная усложнённость собственных мыслей-чувств, рождавшихся по поводу увиденного-услышанного и без всякого повода, их, мыслей-чувств этих, постмодернистская сбивчивость, путаница, а всё – в масть; беспокойство усугублялось… всё вокруг – зримо, вполне материально, реально, да, вполне реально, куда уж реальнее-натуральнее ступеней, вырубленных в чёрном базальте, или пористой, как пемза, каменной кладки. А вот выставленные в уличных витринах убого механистичные, точно агрегаты какой-то сверхмашины, прожекты реконструкции разрушенной Титом древней святыни – смешны… Смотрел по сторонам, а будто бы мучили сновидения наяву; сновидения ли, галлюцинации.
Приехал ради «главного» и – боялся увидеть «главное».
Да, ждал и – боялся.
Но – попутно, помимо воли своей – переполнялся каким-то дополнительным ожиданием, тоже тревожным: а вдруг? Так ведь бывало прежде – галлюцинации становились прелюдиями озарений…
И как во сне вспоминался вчерашний визит к Игорю… Игорь крутил руль, чертыхался в пробках, что-то успевая рассказывать, показывать – ехали в Тель-Авив, – а Германтов, чтобы как-то сбить волнение перед встречей с «главным», вспоминал вечер в маленькой – социалистическая малометражность повсеместна? – квартирке в белокаменной пятиэтажной коробочке на улице Соколов; Игорь делил квартирку с более чем девяностолетней слепой старухой по имени Эсфирь, он её, как мог, опекал, покупал продукты. В её комнате за стеклом горки – супницы-салатницы, чашки-блюдца с перламутровым блеском, среди разноязычных книг на полке – фигурка бронзового Наполеона, такая же, похоже, как на Вандомской колонне; чего только не бывало – Игорь и Эсфирь поклонялись одному кумиру?
Совсем бескровная, с обесцвеченными, слезившимися, стеклянно-выпуклыми, оконтуренными красноватыми краями век глазами, она сумела собраться с духом и последними силами, собственноручно приготовила-сварила для заморского гостя куриный бульон. Увлечение сионизмом забросило её, молодую, едва закончившую биологический факультет университета, из Вены в Иерусалим; Эсфирь предложила несколько языков на выбор, разговор пошёл, разумеется, на французском. Эсфирь – мельхиоровый половник дрожал в худой, но дряблой, с обвисшими складками-морщинами руке, – ни капли не уронив на скатерть, точнёхонько, будто зрячей была, разливала по глубоким тарелкам прозрачный золотистый бульон, а Германтов посматривал в чёрно-белый телевизор с выключенным звуком: танки на улицах Москвы, вздёрнутая в небо на стреле крана чугунная длинношинельная фигура Дзержинского – поражение путча.