Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут, едва в квартиру вошёл, – звонок.
Ошиблись номером, подумал, когда снимал трубку, – ему так редко звонили.
Повзрослевший, обзавёвшийся баском Игорь.
– Юра, – выдохнул Игорь, – Катя утонула…
– Как, как утонула?!
– Купалась в море и утонула.
* * *Потом Игорь ещё несколько раз звонил, зазывал приехать… И вот прислал приглашение; почти двадцать лет прошло после бегства – бегства, чего же ещё? – Кати и Игоря. Германтов решился, получил без проволочек визу, отправился в путь. Надеялся, наверное, облегчить себе душу. Да, к тому времени броня мирового оплота социализма превратилась в труху, возведённые на века идеологические преграды как-то стыдливо рухнули, он, как свободный человек, обзавёлся заграничным паспортом, он уже пару раз побывал в Париже – почему бы теперь не воспользоваться возможностью всё увидеть своими глазами, а уж облегчит, не облегчит увиденным душу…
Хотя что, собственно, он мог увидеть – общедоступный пляж как место преступления судьбы?
Средиземное море как могилу?
* * *Море пенилось, блестело, была чудесная тёплая лунная ночь.
И ощущалось – физически ощущалось, – как от ленивых колыханий моря поднималось тепло.
И, срываясь вдруг с невидимой привязи, чиркнув по сизому небосводу, падали в море, как когда-то давно, в Крыму, голубоватые звёзды.
Как хорошо, что ему не достался билет в каюту! С палубным квитком, который давал право занять одно из привинченных к реечному полу, расположенных под навесом кресел, Германтов на большом греческом пароме плыл с Кипра в Хайфу; нет, и кресло под навесом в эту ночь ему было ни к чему – никаких ограничивающих стен, навесов: он пожелал обзора во все стороны и – вверх, пожелал дышать полной грудью, чтобы такое небо было над головой… На верхней открытой палубе, под полной луной, студенты со всей Европы, попарно забравшись в цветастые спальные мешки с застёгиваемыми изнутри молниями… Ну да, неугомонные дети-цветы предавались свободной любви в мешках, любовь для них превращалась в весёлый аттракцион.
Примостился на большущем красном ящике-сундуке с наклонной крышкой, набитом пробковыми жилетами, глядел на пузатые, зависшие в небе, как исполинские летучие рыбины, шлюпки, на палубные надстройки, залитые лунным светом; перебирал довольно-таки фантастические события, которые предварили его паломничество на Святую землю: поражение трёхдневного путча, обратное переименование Ленинграда в Петербург, перелёт на Кипр… И сразу – уютный центр ночной Никосии, где никто и понятия не имел об эпохальных преобразованиях на одной шестой части мировой суши. Он смотрел по сторонам, смотрел во все глаза, чтобы зрительными впечатлениями отогнать беспокойные свои ожидания; как славно всё в этой изолированной от геополитических бед Никосии, как тепло и уютно… И – как-то измельчённо-декоративно; в душной, насыщенной желаниями ночи – три-четыре крохотные площади, густо-ячеистая сеть торговых улочек, какие-то разноцветные колпачки-фонарики на чугунных столбиках, провинциальные виньетки ядовитого неона над злачными заведеньицами, лавочки с расфасованными в кулёчки-пакетики колониальными товарами, витринки миниатюрных кафе и баров – там, в тесных, налитых электрической желтизной аквариумах, беспечно попивали пиво, жевали чипсы, орешки. В каменных закутках-карманах, накрытых звёздным небом и омертвелыми от духоты кронами, в коих тоже там и сям горели разноцветные лампочки, попадались и уличные столики под клетчатыми красно-белыми скатертями. Соннолицые официанты в чёрных штанах и белых рубашках, с подносами над головами, как казалось, на автопилоте пробирались среди гуляющих, неторопливо доставляя из кухонь-невидимок еду; а под ногами была узорчатая красно-лилово-коричневая керамическая плитка узеньких запруженных тротуаров. Безвозрастные поджарые англоязычные мужчины в шортах с самоуверенною ленцой обнимали за плечики миниатюрных плоскогрудых гастролёрш-азиаток в сандалетках на босу ногу или пляжных шлёпках, маечках в обтяжку, в болтающихся пёстрых и лёгких коротких платьицах; беззаботность и нега, воздух, пьянящий дешёвой, как ширпотреб в витринках, эротикой. А назавтра – пробуждение под нежные повизгивания-подвывания муэдзина – гостиница нависала над шлагбаумом охраняемой скучавшими солдатами-миротворцами ООН границы турецкого сектора – и с раннего утра выгоревшее, словно выбеленное небо с беспощадным солнцем. В окошке такси возникали и пропадали где-то за придорожными иссыхающе-болезненными кустами и разновысокими подпорными стенками из грубого камня маленькие селения с частоколами кипарисов, за ними порой угадывалась бледная, почти сливавшаяся с небом цепь гор… А так тянулись и тянулись, выше-ниже, округлые, словно пушисто-мягкие, но сплошь заросшие коричневато-пепельными колючками холмы, меж которыми внезапно обнаружилась в бледном воздушном провале жирно-синяя, как невысохший ультрамарин, полоса.
Море… безжизненно-тихое, вылинявшее, вблизи – и вовсе бесцветное. Городской пляжик под забитой нетерпеливыми автомашинами набережной: лежаки вразброс и камушки на крупном сером песке, незнакомые ракушки.
Медленное отплытие из Лимассола; прощальное холодное мигание огней, зубастые силуэты домов и гор на фоне выцветавшего неба; чёрная тонкая линия волнолома на светлой ещё воде; и где она, та дугообразная линия? Растворилась за ненадобностью в этой густой, тёплой, с ласковым ветерком ночи… Возня в спальных мешках затихала.
Всю ночь еле уловимо дрожала палуба.
И еле уловимо луна, словно лавируя между звёздами, возможно, что и раздвигая их, смещалась по небосклону, блекла.
И вот уже разгоралось над морем мглисто-алое зарево, которое пересекала неподвижная продолговатая тучка… Горячие отблески невидимого ещё огня падали на стальную рябь, когда в сопровождении двух игрушечных канонерок многопалубный паром торжественно приблизился к железно-ржавому порту, затем надвинулась бетонная стенка со следами опалубки и загадочными битумными надписями на иврите, но вот и мутная вода под винтом напоследок как-то нехотя побурлила, для порядка почавкав лопастями, смолк винт, а борт приник-прислонился к стенке: вот так и пришвартовались в Хайфе, чьи коробочки белели в тусклой зелени на горе, из-за которой, пока швартовались, как-то незаметно взошло и сразу жарко-жарко загорелось всё то же беспощадное солнце; со скрежетом опустили трап; будничное прибытие в духовку.
Тягомотина проверок, нудный гул от вращения большущего, как доисторическое многокрылое насекомое, вентилятора под потолком, а вот и Игорь, выросший во весь свой рост за стеклом таможни: взрослый, большой и ладный, но – узнаваемый; боже, как он похож на Катю, тот же разлёт бровей, и – сжалось сердце – на деда-разведчика совсем уж нереально похож! Такой же большеротый, губастый, нет только папиросы, торчащей из угла рта.
* * *А спустя две недели опять была тёплая, звёздная, хотя и с ущербной луною, ночь, опять пенилось и блестело море, и опять поднималось, словно над парным молоком, тепло, и тёплый, но свежий-свежий ветерок, такой же, наверное, как тот, что надувал паруса Одиссея, ласково овевал Германтова. И сидел он на том же – во всяком случае, внешне на таком же – красно-белом ящике с пробковыми жилетами, правда, обитаемых спальных мешков вокруг, на уже привычно дрожавшей палубе, было поменьше, и не шевелились объёмные мешки так активно. Что-то увидел он за две недели, нет, не что-то, а многое он увидел, конечно, многое, но мало что тогда он был способен соображать, оценивать, и только теперь, на палубе, под серпом луны, при призрачно-дробном отражённом блеске её, возвращаясь на Кипр, попытался восстановить свои впечатления и спонтанно, во всяком случае, без монтажного плана, но – актуально, перекомпоновать увиденное.
Попытался, но так тогда и не восстановил… Да и возможно ли это было?.
Потом, вернувшись, год за годом будет он снова вспоминать и перекомпоновывать увиденное, когда будет стоять между сфинксами.
Чтобы восстановить главное?
Или – найти?
Найти, найти – и вытащить из-под напластований второстепенного?
Как? Не в жанре же путевых заметок по святым местам… Машинально взял лупу, поводил туда-сюда блестевшим кругом по карте Венето.
«Тогда» и «сейчас» уже тесно переплетались.
Но ведь и главное – очевидное для Германтова «главное», тогда – «главное», то, ради чего он пустился в путь и пересёк море, – не существовало само по себе.
Объятия, обмен бессмысленными восклицаниями и репликами с Игорем; потная пробежка с тяжёлыми сумками сквозь пыльное пекло невнятной выжженной площади с паркингом, маленький, но спасительный, с кондиционером, «Пежо».