Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значенье темно, вот и – волнует?
Уловив на лице Германтова противоречивую гамму чувств, предупредительно шагнул к нему, умело изобразив приветливую улыбку, изящный стройный красавец с умными весёлыми карими глазами и мушкетёрскими каштановыми, с рыжеватостью, усиками, заострённой бородкой. Облик породистого церковника, наверное, имевшего высокий духовный сан, как бы чуть свысока посматривавшего и на холодноватую аскезу протестантизма, и на чадящие кадильницы православия, навсегда запомнился Германтову. Еле заметно, но внушительно покачивался бронзовый крест на его груди; на нём была коричневая, мягкими складками ниспадавшая ряса… Коричневые рясы у францисканцев? Вот так интуиция у прелата-физиономиста и читателя тайных движений заблудших душ, безупречного слуги Бога! Он, перебирая чётки, сразу заговорил с Германтовым по-французски.
– Ваш взор и сердце, вижу, не затронуты окошком с наивным видом на смакетированную Голгофу, – явно имея в виду и другие макетные поделки, выхваченные из темнот подсветкой, он с первых же слов признал, что даже в Риме, в главном, начинённом подлинными шедеврами искусства соборе Святого Петра отнюдь не все фрагменты убранства и росписей художественно состоятельны. В каком всё же сане он был? Нетрудно было лишь угадать конфессию, которую столь достойно представлял обликом-поведением своим неотразимый священослужитель; тёмные, с золотистым отливом чётки струились меж длинными тонкими белыми пальцами…
– Что же тут можно поделать? – риторически спросил католический прелат, улыбаясь и эффектно отбрасывая в широком описывающем жесте лёгкую руку с белой холёной кистью. – Вера зиждется на простодушии; церковная мишура со всеми её покоробившими ваш вкус изобразительными огрехами пробуждает ведь у паствы, всегда наивной в массе своей, чувство сопричастности духовному подвигу Голгофы и чуду Воскресения: верующие покорно, но в ожиданиях по-детски чистой радости внутреннего сверхъестественно тёплого просветления обходят здесь несовершенные декорации подвига-чуда раз за разом, из года в год, из столетия в столетие, в болях и надеждах своих предаются перед ними, декорациями этими, как перед алтарями, сиюминутным ритуалам, молитвам, тогда как, – гордо блеснули горячие глаза, – сам корабль веры совершенен и вот уже два тысячелетия неостановим… «Да, корабль веры оставался всегда под парусами-парами, это трудно было бы отрицать, хотя, – думал Германтов, – и давал всё более заметную течь…» Тем временем щеголеватый красавец с эффектной непринуждённостью увенчал свои риторически-убедительные и при этом успокоительные сентенции подарком: достал, будто фокусник, подарок из складок рясы, вручил маленькое, изящно исполненное распятие; прощаясь и проникновенно глядя Германтову в глаза, перекрестил артистично воздух.
Как во сне, как в мучительно тягостном сне провёл три иерусалимских дня. Во сне смотрел во все глаза на то, что задевал взор, но при этом мучился подспудным ожиданием пробуждения.
Пробудившись – увидит главное, а пока…
Сновидением был и престранный, расширившийся вдруг кверху одинокий кипарис, как если бы большой густой тёмно-зелёный локон дерзко выбился из его вертикальной, волосок к волоску, причёски. Этот кипарис, явно знавший что-то о сумасшедшем семействе вангоговских кипарисов, возник сбоку от храма, в торце узкого переулка. Сновидением оказалось даже всё то, что возникло за низкой каменной стеной и выкрашенными маслом ярко-лазоревыми железными воротами, теми, что были напротив входа в храм Гроба Господнего. Подарочное распятие лежало уже в кармане, а в ворота упёрся пятившийся Германтов, желая сфотографировать храм; за воротами возник молодой араб, он чистил в тазу большую, плоскую, как лещ, рыбину, серебром невесомых монет разлеталась крупная чешуя… Что-то промычав, знаками разрешил подняться; крутая скользкая лестничка, ведущая к дому, справа от дома – удлинённая увитая зеленью беседка-трапезная с деревянным столом, длинными скамьями вдоль стола; красноглиняные миски, кувшины; монахи в чёрном.
И ещё – сновидение, хотя ничего фантастического, брёл себе, брёл, сворачивая туда-сюда, ненароком набрёл… Потом узнал у Игоря название места: Кардо. А сновидением было редкостное по гармоничности своей многоуровневое пространство с относительно новым каменным рыжеватым, со скруглёнными тёмными ставнями, строением наверху, на коричнево-красном земляном, поросшем белесо-жёлтенькими былинками бугре, который возвышался над булыжной, взятой в подпорные стенки и превращённой в артефакт, рекой античной римской дороги, протекавшей там, глубоко внизу, как бы на дне воображаемого ущелья; графитно-серая, с отблесками на выпуклостях булыжников река и – раскидистый безвозрастный бледно-зелёный куст мифологической ивы на берегу, у метафорической – окаменевшей? – воды.
Сновидением был и новенький еврейский квартал – весь из тёплого золотистого камня, весь, и мощение маленьких площадей и улиц его, переулков, щелевидно-узких проходов между домами. В подкупающе естественной планировке квартала воспроизводилась теснота и уличная паутина древнего, когда-то поднявшегося здесь, но в боестолкновениях шестидневной войны окончательно порушенного иорданского поселения, послужившего последним укреплённым рубежом перед Стеной Плача. И все телесно-тёплые объёмы новенького квартала как новенькие не воспринимаются, ибо нет сухой геометрии: тут срезан угол, тут еле заметно скруглён… Нет ныне «правильных» или модных форм; и все фасады и простые детали их, как и все, такие же тёплые, как стены, ступенчатые тротуары его – будто высеченные из монолита.
Что же говорил тем временем Игорь, что?
Тишина: во сне отключился звук?
Или Игорь отлучился куда-то?
Оставалось самому себе перерасказывать, уточняя, если такое уточнение вообще возможно, увиденное во сне.
Да, разве не сновидение – за Львиными воротами: Гефсиманский сад размером с комнату, уставленную корявыми тумбами-стволами олив? Оливы – как ветлы? Коврик-бобрик травы и – толстенные обрубки стволов, коросты коры, изборождённой глубокими морщинами, несколько нежных веточек с несколькими листочками; оливы – скульптуры, оливы – знаки? За железной, будто бы кладбищенской оградкой, в промежуточке между садом-знаком и спуском в подземный храм Девы Марии – прилегший отдохнуть после туристических нагрузок верблюд под массивной, как броня, аляповатой попоной.
И библейская, ржавая, с проблесками платины, обмелевшая речка, превращённая жарой в ручеёк, и веками тянущиеся к Кедрону-ручейку библейские ветви, и красноватые, с наивно деформированными античными детальками мавзолейчики вдоль там и сям блещущего струения в Долине царей, и – вдруг, объёмным фоном – дрожащий в горячих потоках воздуха, пепельно-палевый склон Масличной горы, монохромный, но с богатейшей гаммой оттенков – всё как во сне: благородная светотеневая шероховатость вечного склона, испещрённого до самого неба кладбищенскими камнями, которыми тысячелетиями неторопливо зарастала гора; всё рукотворное здесь, на этом склоне, превращалось временем и солнцем в природное? И здесь, как нигде, наверное, зрительное восприятие пространства корректировалось внутренним переживанием времени. Повертел головой; случайно тронул осязающим взглядом стихийную измельчённую супрематику арабских деревень поодаль, на соседних холмах; да ещё плоская, густо-охристая, будто грубой кистью замазанная арка виднелась впереди и чуть справа на поверхности крепостной стены старого города, а за стеной цвета обожжённой потемневшей глины, как заманка ли, историческое назидание – бело-синие изразцы, купольное золото мечети. Взгляд опять скользнул вправо: замурованная в порядке предосторожности ушлыми мусульманами, закрашенная когда-то охрой, как если бы проёма и не было вовсе, арка городских ворот, сквозь которые ожидался долготерпеливыми иудеями торжественный выход Мессии в белоскладчатом одеянии. Бедный заблокированный Мессия и совсем уж бедные мертвецы – отняты надежды на вероятное воскрешение у них, мертвецов, вечных обитателей прекрасного, бескрайне печального кладбища – им не встать уже из могил?
Его била трансцендентная дрожь… Вся священная гора, объёмно-материальная – возможно ли такое? – была ещё и невидимой, но остро ощутимой, словно допущен был Германтов в чертоги нового измерения, стирающего границы между бытием и небытием.
А если бы Мессии всё-таки удалось выйти из городских ворот?
И сколько же людей встало бы из этой ёмкой каменисто-пылевидной земли… От случайной мысли его затряслась земля и будто бы разверзлась, и тотчас Германтов смешался с необозримой толпою встававших из праха, живших в разные века, но оживавших одновременно; как все они в горе умещались? Не в силах отличить беспокойные свои домыслы от реальности, он увидел несколько скелетов, обраставших плотью, на одном из черепов со словно бы приклеенным ко лбу грязно-седым косым клоком, быстро закудрявились чёрные волосы; мертвецы поднимались и оживали, наново обретали дар речи и недоуменно вертели головами. Он уже не мог выбраться из внезапно образовавшейся непроходимо густой толпы; перепачканные пылевидной землёй, неотличимой от тлена, в жалких лохмотьях из грязного полуистлевшего савана, растерянно озирающиеся, жмурящиеся; как слепит их непривычный солнечный свет…