Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Уже мы и возле села, из хлевов теплом потягивает, скотина вздыхает, в загородках сонные гуси стонут, а возле клуба хохот и кто-то на гармошке пиликает.
— Так оно все и шло до самой коллективизации. Тогда начали записываться в колхозы. Люди лошадей, коровенок отводят. А Юхим запер своего плясуна в сарае и ночью уже не выводит — боится.
Пришли мы к нему — меня тогда в правление выбрали, в активисты — целой компанией. Давай коня, говорим.
А он шасть да к сараю, да и распялся на дверях. «Порешу, — кричит, — первого, кто подойдет. — И за вилы хватается. — Я этим конем пашу? — спрашивает. — Сею? Добро наживаю? Вон со двора!» И на меня вызверился. Ну, меня и взбесило…
Возле клуба на танцплощадке — гульня. Танцуют, духами пахнет и папиросами. Харитон Тыркало, гармонист, должно быть пьяненький, подпевает:
Я на бочке сижу,
Бочка котится,
Никто замуж не берет,
Замуж хочется…
А луна так светит, хоть нитку в иголку протягивай.
Пока шли мимо клуба и магазина, дядько Тихон молчал. А как свернули в улочку, уже к хате, вновь заговорил:
— Оно конечно, если б мне тот разум, какой сейчас, то, может, я такого и не сделал бы. А тогда… Прихожу к Юхиму через неделю да и говорю: «Дай мне конька на Човновую съездить». А сам не знаю, куда и глаза девать… Он сразу заартачился, не поверил, что, значит, на Човновую. Но я все же выклянчил. И Татьяну вспомнил, и парубоцтво наше… Дал. А я на коня да в колхоз, да и поставил в конюшню. Выходит, позавидовал цыган нищему, что у того сума новая… Вот так-то.
Мы забрели на грядки. Запахло помидорной ботвой. — В сарае будем спать? — спрашиваю дядька.
Идем к сараю. Дядько зажигает коптилку, а я взбираюсь на сено под самые стропила. Сквозь щелку в стрехе луна проткнула серебристый лучик, в моем углу пахнет улежавшимися яблоками и огурцами — это мама ужин оставила.
Дядько принимается чистить рыбу, а я лежу с закрытыми глазами, и вижу лунное сияние на Онайковом бугре, и слышу, как поет-выговаривает сопилка и цокают копытца жеребенка, а сам он сияет, как пламя, как настоящая комета…
А дядько пусть так и знает: завтра я с ним на рыбалку не пойду.
И никогда не пойду.
НА ПЕПЕЛИЩЕ
— Когда же началась Великая Отечественная война, Оксанка?
С последней парты поднялась курносенькая девчушка, растерянно замигала ресницами.
— Война началась в тысяча девятьсот сорок вто… — и украдкой взглянула на учителя.
Тот медленно закрыл глаза: неверно.
— В сорок тре…?
Учитель шевельнул ногою под столом и свалил палку. Она стукнула об пол так громко, словно выстрел из карабина.
— Я забыла, Федор Несторович, — прошептала Оксанка.
Учитель обеими руками обхватил протез, отодвинул его в сторону, чтобы не мешал, и, опершись ладонью о стол, наклонился за палкой.
Дети притихли, опустили головы.
— Садись, Оксанка, — сказал Федор Несторович и отвернулся к окну. Во дворе, припадая жесткими полированными листьями к окну, шелестела дикая груша, В расщелину между стволами провалилась желтенькая груша, и, когда стволы раскачивались, грушку сжимало, из нее цедился на кору прозрачный сок. «Нужно бы вынуть», — подумал.
До конца урока он уже никого не спрашивал. А после звонка, гремя железными замками в протезе, поковылял домой.
Стоял ясный день. На горячие железные крыши падали спелые каштаны, подпрыгивали, как на жаровне, и скатывались на мостовую. Под окнами домов в вишняках чирикали воробьи, у ворот играли дети. Федор Несторович порой тупо наезжал протезом на каштан и, оскользнувшись, едва не падал. Потом ступал осмотрительнее.
— Дядя пьяный… — шепнул какой-то ребятенок.
— Цыц! — сказал старший. — У дяди ножки нет. Верно, дядя?
Федор Несторович остановился, поднял глаза. В карей их глубине застыла тихая давняя печаль, приглушенная всплеском доброй улыбки.
— Верно, сынок, верно… — отозвался весело и пошел дальше, внимательно глядя под ноги.
На краю поселка свернул в улочку, застланную дымом — жгли ботву на грядках, — и остановился. Отсюда были хорошо видны поле, полоса срезанных подсолнухов у подножья горы и лес, начинавший уже редеть. Из-за леса поднималась туча, и солнце сеяло на долину желтую пыльцу, — должно быть, на дождь. А на горизонте небо чистое и голубое, лишь кое-где на нем золотистые облачка, словно валы соломы после жнивья.
Дома Федор Несторович долго возился в чулане, пока нашел старенькие, еще госпитальные костыли. Они были густо поедены древоточцем и окутаны паутиной; клеенка на подплечьях пересохла и потрескалась.
Несколько раз прошелся в них по хате, поскрипывая и ковыряя земляной пол. Потом отцепил протез. Штанина сразу опустела, сплюснулась, тело потеряло равновесие и уверенность.
Со двора вошла Одарка — немолодая, но красивая еще женщина с черными от земли руками. Федор Несторович квартировал у нее с тех пор, как вернулся из госпиталя — в смятой шинели, с последней новенькой медалью на груди, с тощим вещевым мешком за плечами и на костылях, окрашенных под цвет военного грузовика.
— Вы, может, и плащ прихватили бы? — спросила Одарка. — На дождь похоже…
Потом еще долго стояла посреди двора и печальными глазами смотрела ему вслед. А он шел по меже, раскачиваясь между костылями, далеко вперед выбрасывая ногу. Плащ на спине натянулся, плечи остро поднялись вверх.
В степи запахло разворошенной лемехами землею. В бороздах похаживали вороны, из ложбинок выглядывали коровьи спины и поднимались прозрачные голубые дымы — видать, пастухи жгли бурьян.
Федору Несторовичу припомнилось, как в детстве шлепал босыми ногами по разбитой стадом степной дороге, крутая пыль горячими струйками цедилась сквозь пальцы, а ветерок приносил от копнушек теплый дух спелого жита. Корова шла с пастбища домой медленно, не спеша, словно с работы, теленок терся у нее под боком и лез к вымени. Заходило солнце, в узеньких хуторских улочках стояла красная пыль, в садах варился на треногах ужин, гулко падали на землю спелые яблоки… Жизнь казалась тогда вечно счастливой.
Вышел на луга. Костыли начали сильнее увязать в мягком дерне. Заблестели зеленые лужи, затканные болотной травой, от Пела потянуло сырыми глинистыми берегами.
Лес обнял тихим шелестом листвы, терпковатым запахом спелых кисличек, в глазах зарябили кружева теней.
Тропка пошла вниз, через балки, занесенные еще с весны трухлявым камышом, хворостом и перьями из старых вороньих гнезд. Идти стало труднее. Но Федор Несторович, сам того не замечая, прибавил шагу, спотыкался, тяжело дышал, выжимался на