Письма из заключения (1970–1972) - Илья Габай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всего вам доброго и хорошего.
Илья.
Юлию Киму
23.4.71
Дорогой Юлька!
Письмо твое пришло поздновато. Я как-то надеюсь, что не замедлит прийти более подробное. Ты написал коротко – я, кажется, напишу не пространнее. Не подумай, что это «око за око»: просто длинно не получится из-за малого сейчас времени и из-за некоторой утомленности.
Володю Буковского[130] я совсем почти не знал, как ты помнишь, но происходящее с ним воспринимаю очень остро. Ему необходимо было поберечься (или его поберечь – по возможности): ясно же, до какой он степени уязвим. Нет ли надежд, что и это дело будет прекращено? Ведь в последнее время мелькали же такие радостные неожиданности, не одно даже.
У меня в последнее время жизнь, кажись, маленько осложнилась и ухудшилась. То ли доходишь до какой-то степени обрыдлости и надо дожидаться второго дыхания, то ли мелочи все в сумме – не такие уж и мелочи: и с временем хуже, и письма поредели, да вот еще и вести с Большой земли – от вас – все мало обнадеживающие. Ловишь себя порой на принужденном чтении, на вымученных раздумьях – а это уже последнее дело. Меня все-таки спасает моя общежитейская закваска, не очень-то большое чистоплюйство и способность искренне забавляться. Это, между прочим, помогает и во взаимоотношениях с людьми. А что стали бы делать люди чуть порафинированнее моего – ума не приложу.
Пусть уж Иришка соберется с письмом, и ты не забывай меня.
Еще полстолько с гаком – и даст бог, свидимся. А пока я тебя крепко целую.
Твой Илья.
Герцену Копылову
29.4.71
Дорогой Гера!
Твои письма тоже не очень торопятся, но сносно все-таки: с другими хуже. Ну, а еще хуже, что в последнее время много уж печалей в этих запаздывающих письмах. Годочки все-таки чего-то там делают, и близким моим (нашим) все прибавляется нездоровий и неблагополучий. Насчет последнего наши с тобой товарищи всегда отличались особенно ‹…›
С твоим некультовым днем рождения я тебя, кажется, не поздравлял. Для меня-то здесь, в моем случае, это знак не столько внимания, сколько памяти; там, я думаю, на это смотрится проще.
Смутное время (в крови, в организме) я что-то и сам в последнее время чувствую несколько обостреннее, чем следовало бы. Мнето следует перебарывать такие ощущения: это может осложнить жизнь. Вот и книги, которые я сейчас прочитываю, веселости мне не прибавляют. Но не пускаться же из-за этого в чтение журнала «Крокодил»! – времени не так уж много, и сейчас, и, так сказать, впереди.
Очень печальна книга Эйдельмана «Лунин», которую ты, видимо, читал. Начиная со сквозного ее вопроса: «Подвиг ожидания или подвиг нетерпения?» и дальше – от всех сцеплений и поворотов мировоззрений и участей до совершенно ошеломительной для меня картины поведения декабристов на следствии. Тут интересное столкновение, дилемма: «историческая значительность» (Пестель, Рылеев) и обычное чувство порядочности (Пущин). Ну, а тонкое наблюдение – инерция поведения на допросах. Это мне малость знакомо.
При всем при том, в воздухе сейчас разлита гуманитарная пристальность и честность. Не знаю, как для прогресса, но для возможности просто дышать эта скрытая тенденция, по мне, куда важнее «научно-технической революции». Хороша рецензия Евтушенко на роман Маркеса (во второй книжке «Нового мира»). Хороша уже тем, что обнаруживает незаметного в последних его стихах честного и думающего человека. Наверно, ему надо «впасть в депрессию», отдохнуть от стихов пока – глядишь, явится поэт 70-х, а не 50-х годов. Ну, бог с ним.
Вот еще одна сторона моего чтения. Я тебе как-то начинал писать о старой книге Гершензона «Мудрость Пушкина». Вот (примитивно) его взгляд на «Памятник»: Пушкин, значит, излагает взгляд толпы, «черни», которая будет его помнить только за ненавистную самому поэту «пользу» его стихов: за «чувства добрые», за то, что в «жестокий век восславил свободу», за «милость к падшим». И это печалит поэта, который хотел бы, чтобы ценили как раз его за чистое вдохновение, а не за «житейские волнения». Делает это Гершензон изящно, но грустно было бы, если бы он был прав. Пушкин – и без «милости к падшим», без боли за друзей, без желания добра!
Я боюсь, что ты снова обозлишься за «дом отдыха». Но ведь в таком приглядывании к тому, что всегда было мне необходимо, – только и смысл.
Крепко тебя обнимаю.
Илья.
Алине Ким
30.4.71
С шовинистическим приветиком, славная китаеза!
Играешь ли ты в пинг-понг и не хочешь ли пригласить меня с дружеским визитом?
Даже нормальное время прохождения писем из пункта А в пункт Б (из пункта М в пункт Ж, как славно пошутил в институтские еще времена Владик) имеет свойство что-то изымать из памяти. Вот и сейчас я совершенно не могу постичь, за что это ты на меня накинулась, что это за «поберечь». Догадываюсь, впрочем, но не уверен, что правильно.
С твоей стороны очень даже бестактно рассказывать мне о выставке Ван Гога. Мне было бы куда приятнее, если бы ты посетила ежегодную Академическую выставку с картинами Кацмана и Лактионова. Уж тогда бы я себя не чувствовал вот таким: кругом Сальери ‹…›
Прочитал 4-й номер «Искусства кино». Там опубликован сценарий юшкевичевской «Феерической комедии». Я, наверно, не имею навыка видеть, когда читаю, но из прочитанного я вынес твердую уверенность, что в будущем фильме художественными будут только песни Юлика. Об этом я поподробнее напишу как-нибудь твоему братцу.
Галя привезла мне очень хорошие книги, так что я почти все (во всяком случае, всю беллетристику) в журналах откладываю до худших – в читальном смысле – времен. Меня просто потрясает в последнее время история русской интеллигенции, особенно материалы о народовольцах в журналах «Былое» и дочитанная вчера книга «Лунин». «Лунина», если не читала, прочти непременно. Мы о многом тогда сможем поговорить – о многом, что для меня первостепенно и актуально, даже лично прочувствованно.
О фильме «Спорт, спорт, спорт!» я читал в предыдущих номерах того же «Искусства кино». Я запомнил одну этическую оценку автора рецензии. Фамилий сейчас не помню, речь там идет о каком-то беге при сверхградусной жаре. Упорный иностранный бегун умирает на дорожке, а наш побеждает. Рецензент упрекает Климова за смещение акцентов: за то, что тот выдал за героизм п о б е д у, а не п о р а ж е н и е, не гибель. Мне такая оценка показалась близкой ‹…›
Целую тебя и всех обитателей твоего дома.
Твой Илья.
Марку Харитонову
4.5.71
Марик!
В связи ли с праздником или по какой другой причине, но письмо твое от 23.4. вновь пришло поздновато. Отвечаю немедленно.
Я действительно получил несколько писем с разбором моих отрывков. Они благожелательны и сопровождаются в основном добрыми словами. Я надеюсь, что здесь нет никакой скидки на сопутствующие обстоятельства, и поэтому очень рад. Высказываются и конкретные – справедливые почти всегда – претензии, надо, чтобы когда-нибудь дошли руки, раз, как ты и другие заверяют, что вещь того стоит.
Непонятность меня, как всегда, огорчает. Впрочем, я всегда считал, что чтение, стихов особенно, – большой труд, и хочу надеяться на терпеливого читателя, который себе этот труд задает. Кое-что, к сожалению, объясняется и моим почерком. Так, Гера выразил недоумение: «Сгубившем в Жаме (?) Киприду». Речь, конечно, идет не о неведомой Жаме, а о Жанне (д’Арк), в которой обязательно должна была быть, помимо святости и героизма, еще и женщина. Поясню тебе некоторые слова: «Картуш» – овал, сплюснутый круг; кажется, в Средневековье он был связан с чем-то магическим, чуть ли не ведовством. Речь идет о сдавленности, замкнутости; но слово это оба раза все-таки придется убрать, раз его нет и в словаре. Декор, очевидно (в виде щита с надписями внутри), идет от первоначального значения. Аруэт – фамилия Вольтера (последнее, как ты знаешь, – псевдоним). «Рассудительный друг Боэси» – сам Монтень. Ла Боэси (иногда пишут, кажется, Боэций) – его молодой друг, автор прекрасного и страстного трактата о добровольном рабстве (который у меня есть). Монтень посвятил своему рано умершему другу прекрасную главу в «Опытах», где много любви, но и много укоризны за пристрастность, категоричность и пр. (читал давно, поэтому передаю очень общо). Очень понимаю твои пожелания, но сам жанр – попытка обозначить какое-то кредо, прояснить его уже в процессе работы, на глазах читателя – оставляет мало возможности для постоянной афористичности и безусловности суждений. Я очень рад, что мои слова о дружестве нашли у тебя отзвук. Для меня это, пожалуй, – самое главное: плохо понимаю, почему ты «не во всем вправе»: я-то очень дорожу нашими отношениями.
Обо всем остальном ‹…› Переписка Маннов оставила прежнее впечатление – желание под старость братской нежности; многое вымученно, наверно, потому что компромиссно – из боязни ранить. «Большой брат» – это все-таки по-человечески грустно за Генриха Манна.