Досужие размышления досужего человека - Джером Джером
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего подобного! Не вошел, а вышел!
Вы возвращаетесь к себе и усаживаетесь напротив телефона. Тот висит себе на стене, довольный и невозмутимый. Будь перед вами прибор попроще, его часы были бы сочтены. Отбойный молоток или кочерга — и ненавистный аппарат разлетелся бы на осколки по числу жителей Лондона. Однако поскольку вы не доверяете всяким электрическим штуковинам, да и сам черный ящик с изогнутыми проводами выглядит зловеще, вы ограничиваетесь проклятиями.
Впрочем, эти неприятности ничто по сравнению с тем коварством, с которым телефон вторгается в вашу жизнь, когда звоните не вы, а вам.
Допустим, вы по горло завалены работой, и окружающим даны строгие указания вас не беспокоить. К примеру, после плотного ленча сидите в своем кабинете, погрузившись в раздумья. Вы смежили веки, дабы ничто не прервало хода ваших размышлений, и, кажется, нет на свете силы, которая способна вытащить вас из кресла. Внезапно звонит телефон. Вы вскакиваете, словно ошпаренный, лихорадочно соображая, что это было: выстрел в упор, динамит? Поначалу вы малодушно решаете не снимать трубку, словно от этого ненавистный аппарат угомонится. Плохо ж вы его знаете. Телефон продолжает звонить с промежутками в десять секунд. Бежать некуда, замотать голову не во что, и вы решаете шагнуть навстречу судьбе.
— Что? Что вам нужно? — орете вы в трубку.
В ответ — неразборчивое бормотание, которое перекрывает площадная брань двух незнакомцев. Этот аппарат будто словно специально предназначен для четкой передачи ругательств, в то время как обычный разговор он воспроизводит неразборчиво. Вот и сейчас ругань незнакомцев может слышать каждый лондонский абонент.
Вклиниться в их диалог не стоит и пытаться, а когда незнакомцы выдыхаются, вы снова беретесь за трубку. Там по-прежнему тихо. Вас переполняют злость и сарказм; впрочем, что толку источать яд, если вас никто не слышит?
Спустя четверть часа молчание в трубке нарушается вопросом:
— Алло, вы тут?
— Тут.
Девичий голосок интересуется, что вам угодно.
— Мне? Да, собственно, ничего.
— Тогда почему вы держите линию? — возмущается она. — Телефон — не игрушка!
Захлебываясь от возмущения, вы пытаетесь объяснить, что звоните не вы, а вам!
— Кто?
— Почем мне знать?
— Очень жаль, — резюмирует телефонистка.
Вы швыряете трубку на рычаг и возвращаетесь в кресло, но не успеваете усесться, как телефон трещит снова. Вы хватаете трубку, чтобы выпалить, кто, черт возьми, звонит, и какого дьявола ему нужно?!
— Не кричите, ничего не разобрать. Что берете?
— Я? Ничего! Оставьте меня в покое!
— Гонконгских по семьдесят четыре нет.
— И на здоровье!
— Возьмете зулусских?
— О чем вы говорите?
— Зулусские идут по семьдесят три с половиной.
— Мне их и даром не надо! Кто вы?
— Гонконгских по семьдесят четыре не предвидится. Постойте, дайте мне полминуты… Вы еще здесь?
— Здесь, но вы принимаете меня за другого.
— Гонконгские уходят по семьдесят четыре и семь восьмых.
— Да пошли ваши гонконгские к черту, и вы вместе с ними! Вы принимаете меня за другого!
— Другого?
— Я не тот, кто вам нужен.
— А кто вы?
— Восемь-один-девять. Я — Джонс.
— Восемь-один-девять? А это не один-девять-восемь?
— Нет.
— Ясно, до свидания.
— И вам счастливо.
Можно ли после такой встряски спокойно дописать статью о европейском кризисе? И это еще не самое страшное зло, которое исходит от телефона. Я только что рассуждал — пусть и не вполне серьезно — на щепетильную тему тщеты богатства, когда одно упоминание о дьявольском аппарате вызвало поток красноречия, который наверняка приведет в бешенство моих критиков, если, паче чаяния, это эссе — не иначе как в наказание за их грехи — попадет к ним в руки. Посему вернемся к моей исповеди, вернее, к исповеди моего приятеля-миллионера.
Однажды после обеда мы сидели в его роскошной столовой и курили сигары.
— А известно ли вам, — выпалил ни с того ни с сего мой друг финансист, — что эти сигары обошлись мне в пять шиллингов штука, если брать оптом?
— И вы не прогадали, они того стоят.
— Для вас, возможно, и стоят, — со злостью буркнул он, — учитывая, сколько вы платите за свои! Кстати, сколько?
Мы знакомы с ним тысячу лет, я знавал его в те времена, когда нынешний миллионер снимал под контору комнатушку на третьем этаже в темном переулке близ Стрэнда. В те дни мы частенько обедали в ресторанчике на Грейт-Портленд-стрит за шиллинг и девять пенсов. Поэтому его любопытство ничуть меня не покоробило.
— Три пенса, — честно ответил я. — За коробку выходит дешевле — по два пенса три фартинга.
— Вот именно! — прорычал мой приятель. — И ваши двухпенсовые доставляют вам не намного меньше удовольствия, чем мои за пять шиллингов. А значит, я впустую теряю четыре шиллинга и девять пенсов с мелочью на каждой сигаре!
Я плачу своему повару две сотни в год, но его утонченные блюда и в подметки не годятся тем роскошным обедам за четыре шиллинга, включая четверть бутылки кьянти, к которым я привык с молодости. Какая мне разница, добираться до конторы в экипаже или в омнибусе? Иногда я выбираю омнибус — от него ближе идти. А когда-то я не мог позволить себе даже омнибуса и каждое утро шел пешком от Хаммерсмита — так, уверяю вас, в те времена я был гораздо здоровее!
Чего ради я тружусь как пчела, не зная отдыха? Мои деньги позволяют целой толпе прихлебателей жить припеваючи, но что это дает лично мне? Если бы обед за сотню гиней доставлял мне в сорок раз больше удовольствия, чем обед за четыре шиллинга, игра стоила бы свеч и я бы не роптал! Однако это не так!
Не помню, чтобы я раньше видел моего приятеля таким взволнованным. Вскочив с кресла, он мерил шагами комнату.
— Что мешает мне вложить капиталы под два с половиной процента годовых? При самом плохом раскладе я буду иметь не меньше пяти сотен. Этого любому хватит за глаза! Почему же я так не поступаю?
— Вот именно, почему? — отозвался я эхом.
— Это ведь ваша профессия — разгадывать тайны человеческих душ. А сами-то? На моем месте вы вели бы себя так же. Случится вам разжиться сотней тысяч фунтов, завтра же учредите газету или театр — уж вы найдете способ растранжирить денежки и заработать себе круглосуточную головную боль.
Я поник, чувствуя справедливость его обвинений. Я всегда мечтал издавать газету или управлять театром.
— Если мы станем зарабатывать только то, что способны потратить, завтра же Сити опустеет! Какой смысл в работе ради работы? Что за нелепый инстинкт нами движет? Кто взнуздал и пришпорил нас?
В комнату вошел слуга с телеграммой от управляющего одной из австралийских шахт моего хозяина, и я поспешил удалиться.
Шагая домой, я размышлял над его словами. Ради чего этот бесконечный труд? Ради чего каждое утро вставать с кровати, умываться, одеваться, а каждый вечер раздеваться и снова ложиться в кровать? Мы зарабатываем, чтобы покупать еду, которая дает нам силы, чтобы зарабатывать. Ради чего жить, если впереди ждет смерть? Зачем рожать детей, если и им, в свой черед, уготован такой же конец?
Что толку мечтать и страдать? Не все ли равно теперь, чей флаг — британский или французский — развевался над Бадахосом? А между тем сколько крови было пролито с обеих сторон! Сейчас, когда новый ледниковый период готов погрузить землю в безмолвие, так ли важно, чья нога первой ступила на полюс? Поколение за поколением мы мостим землю костями, а скоро и сами достанемся на обед могильным червям. Что перед этим наши любовь и ненависть? И все же до тех пор, пока кровь кипит в наших жилах, мы надрываем сердца и души, гоняясь за призрачной надеждой.
Росток пробивает себе путь из стручка, пьет сладкие соки земли, складывает на ночь лепестки, а когда приходит срок, смешивает свою пыльцу с пыльцой другого цветка, и любопытные насекомые разносят ее. Светит солнце, идут дожди, и со временем растение увядает, так и не поняв, во имя чего пролетела его короткая жизнь, но ни разу не усомнившись, что сад создан для него, а не он — для сада.
Алый жук всей душой, размещенной в желудке, мечтает о сытной кормежке и уютном гнездышке. Без устали копошится он в глубине вод, не догадываясь о континентах, которые намывает.
И все же — ради чего? Если верить науке, тысячелетия труда и борьбы улучшили человеческую природу. Из небесного эфира, пройдя путь от обезьяны до разумного существа, был рожден человек. Труд уничтожит в нем зверя. Испытания и муки, напряжение духовных и физических сил сделают его подобным ангелам. И тогда придет его царствие.
Но не проще ли было человеку сразу родиться венцом природы, средоточием лучших качеств своих предков? Почему, прежде чем стать совершенством, я должен побыть в шкуре пикта или гунна? Ради чего я, потомок себя, варвара, приду себе на смену? Почему, если Господь и впрямь всемогущ, он начал с клетки? Почему человек не стал таким, каким ему надлежало стать? Неужели предшествующие поколения прожили свои жизни зря? И неужели моя жизнь — лишь почва для поколений грядущих?