Абраша - Александр Яблонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Их сближению, возможно, способствовало и то чувство искреннего преклонения перед своим начальником, а вернее, старшим товарищем, которое владело Николаем. Полковник в его глазах был человеком мудрым, оригинально мыслящим и смелым, ибо многие его высказывания и действия не укладывались в прокрустово ложе комитетской системы мышления и поведения, во многом устаревших, заскорузлых, недееспособных. Если Николай до поры до времени держал свои сомнения при себе, то Владимир Сократович высказывал суждения вслух – всегда спокойно, тихо, кратко и, в то же время, увесисто, как про себя определил Николай, и все, как ни странно, к полковнику прислушивались, – подчас испуганно или удивленно переглядываясь, – но прислушивались и… принимали к сведению, а порой, и к исполнению.
Конечно, Николай понимал, что они с полковником – люди различной генерации, несравнимого опыта, из несхожих семей, разного воспитания, происхождения. Как и все люди, Кострюшкин имел свои слабости, которые сначала удивляли и забавляли Сергачева, но потом он к ним привык и, отринув снисходительность, свойственную молодым здоровым людям по отношению к уходящему поколению, с неподдельным интересом внимал давно известным, предсказуемым и нескончаемым сентенциям полковника. Так, Николай поначалу никак не мог понять многословные рассуждения полковника о Рюмине – Сократыч вспомнил об этом давно сгинувшем специалисте по врачам-вредителям в связи со своим отцом, который, «как и Рюмин, расстрельщиков за ноги не хватал, пощадить не просил, не то, что Лаврентий»… Смерть достойно принял, это хорошо, но всё остальное? – Яйца подследственным сапогом выдавливать, большого ума не надо, а ничего иного этот сталинский выдвиженец и не умел. Однако, возможно, именно это удивляло и восхищало полковника, который, как и Сергачев, знал цену талантам Рюмина-следователя. «Бездарь он был, конечно, – неоднократно повторял Кострюшкин и разражался длинным монологом, с удивительной смесью брезгливости, изумления, преклонения – то ли перед самим Рюминым, Абакумовым и другими его бывшими коллегами, то ли перед той безвозвратно ушедшей эпохой. – Я его знал. Он врачами занимался. На них и погорел. Его года через полтора после смерти Сталина ликвидировали. Сорок лет было мужику. Жаль, конечно, но, честно говоря, бездарь был. И безграмотен – восемь классов закончил да бухгалтерские курсы. Хотя на фоне заваленного им Абакумова – академик: у Виктора Семеновича вообще за плечами было четырехклассное городское училище. Вот – судьба-индейка! Один начинал санитаром в ЧОНе и рабочим-упаковщиком, а закончил министром госбезопасности СССР, депутатом Верховного Совета, личным другом, а затем лютым врагом Лаврентия Павловича. А Рюмин прозябал бы на строительстве канала Волга – Москва, где служил начальником планового отдела. А взлетел до и.о. начальника Следственной части по особо важным делам МГБ. Это тебе не хухры-мухры. Сталин его заприметил и поднял, потому что Михал Дмитриевич особый нюх имел на еврейские заговоры. Нет, я не антисемит, не приведи Господи. Но с этой публикой давно разобраться надо было. Но этот Рюмин – негодяй, кстати, – не только на врачей напустился. Он и в органах всех высших офицеров по этой части вычистил, даже тех, кто был на еврейках женат. Правда, его версия, что этот еврейский заговор Виктор Семенович возглавлял, – ерунда. Товарищ Абакумов никогда носатым не благоволил. Суровый был человек. И в СМЕРШе Абакумова ценили, он розыскную работу хорошо знал. А боялись его все, даже в Политбюро. Сам часто работал на допросах, засучив рукава, не гнушался. За это его наши уважали. Но когда пришел его час, не сломался. Уж с ним работали так, как никаким Вавиловым с Мейерхольдами да Бабелями не снилось. Полным инвалидом стал, но ничего не подписал, ни в какой измене не сознался, ни о какой пощаде не просил… Думаю, Рюмина сам Маленков подтолкнул Абакумова свалить. Боялись они Виктор Семеновича. Но… Рюмин разнюхать-то разнюхал, а доказательств и не набрал. Тут мало на мошонку давить, тут думать надо. А этого Михал Дмитриевич и не умел. Жлоб был. Потому товарищ Сталин и убрал его на контролерскую работу. А уж при Хруще и уничтожили – много знал. Скажу прямо, не любил я Хруща, но он правильно сделал, что Рюмина к стенке поставил: совсем негоже на начальство капать, тем более что Абакумов Рюмина поднял, вытащил из грязи. Хотя, если партия прикажет… Воистину: не суди… Ну, а на мошонку он знатно давил. Каблуком своим всё выдавливал». Вот этих восторгов даже в легкой иронической обертке Сергачев не понимал, но, всё равно, прощал их, ибо не они, эти малопонятные для молодого чекиста 70-х годов нравы ушедшего поколения его наставников определяли отношения с Кострюшкиным.
Первым толчком к сближению и особым отношениям послужила женитьба Николая.
С Ирой он познакомился на одной вечеринке, куда попал случайно – затащил коллега, который работал с мединститутом и попутно ухаживал за одной аспиранткой – уже не по долгу службы, а по сердечному влечению. Впрочем, Николай не верил в наличие сердечных влечений своих коллег. Скорее всего, это было совмещение приятного с полезным. Так или иначе, он оказался в компании веселых, шумных и достаточно пьяных молодых людей – весьма симпатичных, открытых, но не опасных. Чувство опасности приходило каждый раз, когда он оказывался на случайных сборищах, которые его профессионально не интересовали, то есть не находились в разработке его Конторы. Очень редко он мог позволить себе полностью расслабиться и просто отдыхать. Почти всегда какой-то идиот начинал высказывать свои пьяные суждения на политические темы или рассказывать ненужные анекдоты, или сообщать о прочитанной книге или стихах, которые читать и, тем более упоминать вслух было совсем даже ни к чему. Нюхом чуял Сергачев надвигающуюся опасность и старался заранее уйти, как только разговор сворачивал на скользкую тему. Удавалось не всегда; не среагировать, то есть не принять к сведению, не доложить – «не пустить в дело» – он не мог, но каждый раз его мучила ненужная жалость к этим пьяненьким симпатичным птенцам, ломающим на его глазах свою жизнь. Поэтому он и пытался избегать таких вечеринок, или, в крайнем случае, покинуть их до острых тем, чтобы не провоцировать возникновения тягостной ситуации с предсказуемым окончанием, в которой он не мог ничего изменить, но которая сопровождалась ненужными сомнениями, сожалениями, угрызениями – всей той отторгаемой им дребеденью, не всегда, увы, успешно.
На той же вечеринке всё было безоблачно, бесшабашно, дымно. Юные медики с красными лицами хохотали, обнимались и пили, мешая водку, портвейн и разведенный спирт. Дружок-коллега куда-то провалился со своей пассией, Николай присел в уголке, пить он не хотел, но перекусить надо было, коль скоро уж совершил такую глупость и приперся в малоинтересную компанию. На столе стоял винегрет, явно общепитовского происхождения и черный хлеб, но чистой тарелки и вилки не наблюдалось. Проклиная себя, он протиснулся сквозь разгоряченные тела в сторону кухни. За шатким столиком сидела девушка с гладко зачесанными назад черными волосами и синими глазами. У Николая перехватило дух, и он впервые за много лет растерялся.
– Привет, – выдавил он. – Как пьет русский человек? – Сначала выпивает то, что хочет, затем то, что может, и, наконец, то, что осталось.
Девушка не улыбнулась, да и он сам понял, что шутка не удалась.
– Вторая попытка: Что такое бесконечность? – Это когда эстонцы пересчитывают китайцев. – Девушка посветлела, и Николай облегченно вздохнул.
– Вы кто: будущий хирург или психиатр?
– Скорее второе. А точнее – будущая безработная… Я – арфистка… Учусь в Консерватории и сюда попала случайно. Хочу уйти. А вы кто?
– А я тарелку с вилкой ищу. Тоже случайно и тоже мечтаю уйти, но сначала хотелось бы перекусить.
– Давайте я вам помогу…
Минут через пятнадцать, никем не замеченные, они покинули гостеприимный дом.
То, что он «попал», Николай понял сразу же, как только ее увидел, причем попал серьезно, на всю жизнь – он знал себя.
Они долго гуляли. Николай, назвав себя начинающим филологом, что отчасти соответствовало действительности, читал стихи, коих он знал превеликое множество, прежде всего, любимых Баратынского, Блока, Есенина, Заболоцкого, рассказывал всевозможные истории и сплетни, слышанные им в Пушкинском Доме, которым он занимался в последнее время, короче – блистал. Было морозно, лужицы прихватило первым прозрачным хрустально похрустывающим льдом, ноги Николая в легких ботинках на тонкой подошве задеревенели через полчаса, но он не замечал этого, ибо был счастлив. Результатом ночной прогулки стало саднящее наутро горло, заложенный нос – продохнуть не было никакой возможности, – озноб и непоколебимое решение. Через два дня он сделал предложение.
В ближайшие выходные он поехал к ее родителям просить руки и сердца. Войдя в квартиру, он сразу же почувствовал необъяснимую смутную беспричинную тревогу. Он попытался от неё отмахнуться, тем более что приветливая атмосфера дома чувствовалась с порога. Его ждали. Было видно, что Ира подготовила родителей. Встречал их Ирин отец – улыбчивый пожилой светловолосый мужчина, чем-то похожий на киноактера Евгения Самойлова. Через минуту из кухни вышла мама, и Николай увидел, какой будет Ира через двадцать – тридцать лет: у мамы были такие же синие глаза, окаймленные чуть заметной сеточкой изящных морщинок, гладко зачесанные черные волосы с робким инеем седины, схожий удлиненный овал чуть располневшего красивого лица, неуловимые черты которого заставили Николая внутренне сжаться в нехороших предчувствиях. Они тут же оправдались, когда она представилась.