Волга рождается в Европе (ЛП) - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь на фронте у Ладоги все по-другому. Присутствие Ленинграда не ощущается, о нем, самое большее, смутно догадываются: его вид скрывают бескрайние леса Карелии, которые дотягиваются до пригородов на северо-западе огромного города. И, все же, это живое присутствие: немое присутствие в засаде между высокими плотными стенами леса. Это было почти так, как будто чувствовалось пыхтящее дыхание лежащего в агонии города. Но главное действующее лицо этого фронта – это лес: он владеет, поглощает, давит все и каждого, мощно и дико; и здесь запах человека побеждается сильным, едким и все же мягким, тонким и ледяным запахом листвы, удивительно запутанного сплетения ветвей, колоннад черных, белых и красных стволов. Уже поблизости от Вуоксен жесткое и сильное дыхание бескрайнего леса Райкколы, который встречал меня под висящими низко облаками (пока буря на горизонте поднимала вверх снежный вихрь), наполнило меня ужасом. Это было мрачное приветствие, угрожающее возвещение. Я чувствовал себя потерянным, охваченным унынием, утратившим бодрость, и причину этого я сначала не мог объяснить самому себе. И внезапно, чтобы вырвать меня назад из моего замешательства, появились три советских самолета, которые сверлили дыру в низкой крыше плотных серых облаков и показались справа от меня, уже почти за мной, в направлении деревни Саккола. Их металлическое жужжание, зловещие серебристые блики на алюминиевых крыльях неожиданно вернули мне чувство реальности, масштаб и веса моих человеческих границ, как неожиданное и насильственное свидетельство человеческого бытия. Против враждебной силы природы, против силы и жестокости, которую лес с удручающей интенсивностью выражает гораздо сильнее, чем море и высокогорье, у людей, даже если они враждебны друг другу, нет никакой другой помощи, нет никакого другого успокоения, никакой другой уверенности, кроме осознания общего человеческого бытия. Иногда это болезненная иллюзия. И это действительно была засада, обман моей потерянности: ибо когда я спустя несколько часов вошел в бескрайний лес, мне пришлось объяснить себе, что ничего не делает людей настолько враждебными друг другу, ничто так сильно не настраивает одного против другого и не бросает их друг против друга, ничто не делает их такими жесткими и непреклонными, как эта сверхчеловеческая сила леса. Человек находит в лесу свои древнейшие инстинкты. Его самые глубокие хищные порывы вырываются на поверхность, разбивают тонкую сеть нервов, светят вне лакировки форм, обычаев, предубеждений, в их великолепной и безотрадной девственности. Неожиданное появление русских самолетов (мягкое, высокое жужжание на жестком ландшафте, этот голос в пустыне) заставило меня инстинктивно сердцем и взглядом искать вокруг себя какой-то признак человека, все те человеческие признаки, те картины человеческой жизни, которые могли бы поставить границу, цель моей внутренней потерянности. Первая человеческая картина, которая встретила меня из ледяной, голой первоосновы этого существенного ландшафта, была необычным явлением. Два демона в засаде, почти два «черных ангела», которые были сброшены с темно-синего подоконника божественного гнева, два жалких и достойных сожаления Люцифера. Остатки двух русских парашютистов, которые висели вверху между ветвями елей, на незначительном удалении друг от друга. Группа финских солдат прибыла с лестницами и инструментами, чтобы снять их, а потом похоронить. Оба несчастных тела напоминали два висящих на деревьях мешка. Тем не менее, в самом по себе явлении не было ничего мрачного. Тело скорее предчувствовали, чем видели, между зияющими дырами тяжелой летной формы, комбинезона с толстой, сшитой крестиком, набивкой, похожего на толстое плотное одеяло, приспособленное к форме человека. Из дыр этого толстого одеяла, которое напоминает костюм игроков в крикет, видна была не советская форма табачно-коричневого цвета, а разорванная в нескольких местах серо-стальная финская форма. В этих бесформенных мешках безвольные тела, с качающимися руками, свисающей книзу головой. Холодное, ледяное лицо, того бледного цвета, который имеют лица обмороженных. Они висели там наверху. Свинец финских «Sissit», которые днем и ночью бродят по лесам, охотясь на парашютистов, наполовину уничтожил их еще в воздухе, пока они спускались с неба. Почти каждый день русские самолеты сбрасывают во вражеский тыл группы парашютистов, большей частью в финской форме, чтобы сбить противника с толку. Я повторюсь, в этом явлении не было ничего отталкивающего. Это было чем-то вроде тех сцен, которые рисовали примитивные люди, на которых чувство священного ужаса сопровождается изображениями «черных ангелов», демонов. И то, что я чувствовал, действительно было священным ужасом; как будто перед моим взглядом появилось свидетельство гнева Божьего, последний акт трагедии в сверхчеловеческом, неземном царстве, эпилог греха гордыни, измены, восстания «черных ангелов». Я не думаю, что Уильям Блейк в своих видениях ада когда-нибудь видел что-то настолько грандиозно ужасное, настолько чисто библейское; даже тогда, когда он изображал своих сидящих между ветвями дерева ангелов, как на том эскизе для свадьбы неба и ада, который хранится в Галерее Тейт в Лондоне.
У одного из двух жалких тел упал ботинок, который лежал в снегу у подножья дерева. Это было что-то чрезвычайно живое, настоящее, этот одинокий ботинок у подножья дерева, этот пустой ботинок, из жесткой, замерзшей кожи, этот безотрадный, заблудившийся, испуганный ботинок, который больше не мог ходить, который не мог убежать. Ботинок – мне хотелось бы сказать в духе По – который «смотрит наверх», с боязливым выражением, с чем-то животным. Как собака, которая смотрит на своего хозяина, чтобы вымолить помощь или спасение.
Я подошел к обоим деревьям. «Падшие ангелы» висели слишком высоко над землей, чтобы я мог дотронуться до них. У одного из двоих в руке было что-то блестящее. Большой пистолет, «наган», знаменитый советский пистолет. Вокруг на снегу лежали разбросанными несколько патронных гильз. Он спустился с неба, стреляя: он извергал дикие крики, как рассказывали мне солдаты. На вершине обеих елей белые полосы парашютов укутывали мощные ветви как два огромных мертвых крыла. Белка прыгала по снегу, в нескольких шагах от меня, и смотрела на меня своими маленькими блестящими глазами. Вороны, каркая, скользили над верхушками елей, иногда слышался глухой звук. Вокруг нас было жесткое молчание, холодное и прозрачное как хрустальный блок. За это время солдаты приставили к обоим деревьям лестницы и взобрались наверх. Мрачное и жалостливое снятие с креста. Чем дальше я продвигаюсь вперед по моей дороге к берегу Вуоксен, тем чаще и отчетливее становятся человеческие признаки в огромной, непроницаемой власти леса. Это знаки битвы, которая ожесточенно бушевала в течение многих месяцев в этих глубоких лесах: оружие, разбитые винтовки, русские татарские шапки, серебристо-серые финские барашковые шапки, гильзы, патронные обоймы, мотки колючей проволоки, все признаки человека, блестящие, жалкие признаки человека. Пока я, наконец, не достигаю реки. Лес здесь делает что-то вроде паузы, показывает что-то вроде раскаяния: он послушно раскрывается рекой, которая протекает по широкой низменности, с низкими берегами. Но там, на другом берегу, лес начинается снова, жестче, плотнее, сильнее. Тарахтение пулеметов доносится издали, «та-пум» винтовок, глухой отзвук взрывов между деревьями. И на заднем плане этого ландшафта звуков и цветов, в щели леса, блестит что-то синее, что-то светящееся, как дрожь нереального побережья: Ладога, простирающаяся бесконечно замороженная площадь Ладоги.
Хотя Ленинград лежит отсюда на совсем небольшом расстоянии, война в этих лесах, кажется, теряет свой политический и социальный характер. Она представляется мне лишенной силы «рабочей морали» Советов; зато притесненной еще более жесткой силой, силой первобытного хищного характера природы и человека. Он приобретает более конкретный, более простой (и поэтому более страшный) характер без идеологической или моральной надстройки. Это война в ее самой абсолютной форме. В полной мере инстинкт, в полной мере природа, в полной мере хищный зверь. Советские части, защищающие этот участок фронта, это не рабочие штурмовые бригады как на фронте Александровки или Белоострова. Это войска из Северной России, сибиряки из тайги, солдаты с Урала, люди, которые родились и выросли в лесах. И финны, которые противостоят им, это тоже люди, которые родились и выросли в лесах. Лесные сторожа, крестьяне, пастухи. Люди, как те, так и другие, в самом простом и самом ясном смысле слова. Но, ни в коей мере не желая принизить смелость русских солдат, нужно сказать, все же, что в лесной войне русские однозначно уступали финнам. Не в мужестве, не в жертвенности, даже не в элементарных человеческих качествах. Но, пожалуй, в их более слабом чутье, в индивидуальной интуиции, в более слабой технической успешности.