Колыбельная белых пираний - Екатерина Алексеевна Ру
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Допускаю. Только разговор ваш со стороны был не слишком-то похож на медицинское консультирование. Или, может, это был неизлечимо больной, вконец ослабевший пациент, и вы постоянно хватали его под руку, чтобы он не упал?
– Именно так. Я забочусь о своих пациентах.
– Это я заметила. Даже слишком заботитесь. Смотрите, не перестарайтесь.
– Не переживайте за меня. Лучше сходите куда-нибудь, развейтесь, проведите свою драгоценную половину выходного с пользой для себя.
Алина смотрит на нее уже откровенно враждебным, неподъемным взглядом. И в этом взгляде как будто сосредоточилось все ее плотное гигиеничное нутро, обросшее повседневными хлопотами и, как якорь, держащее ее на земле.
– Развеяться – это больше по вашей части, – произносит она внезапно осипшим голосом. И совсем уже полушепотом добавляет: – Все же знают прекрасно, какая ты шалава. Даже твоя подружка Марьяна так считает. И зачем ты только появилась в тот день на наших курсах? Английский тебе учить было незачем. Тебе все незачем. Ты живешь своей обособленной убогой жизнью. Ни к чему не стремишься, ни за что не борешься. Зачем ты вторглась в нашу с Кириллом жизнь? Зачем ты вообще есть на этом свете?
– В вашу с Кириллом жизнь? Прошу прощения, но, кажется, никакой общей жизни с Кириллом у вас не было.
Алина плотно зажмуривается, и ее круглое лицо становится похоже на треснутую чашку.
– Так могла бы быть, если бы ты не появилась! Если бы тебя не существовало. Если бы ты…
Она хочет добавить что-то еще, но ее голос как будто истончается, слова начинают хромать, проваливаться обратно в горло. В конце концов Алина замолкает, резко отворачивается и уходит прочь, яростно вбивая в землю толстые оранжевые каблуки. Стремительно удаляется в сторону предвечерней улицы – изломанной солнцем, пропитанной солоноватой испариной. Туда, где через пару часов соберется пробка, похожая на скопление мух на липкой ленте. И в этой пробке будут томиться активные предприимчивые люди, которым есть куда спешить и за что бороться.
Вере внезапно становится жаль Алину с ее отчаянной прямотой, наболевшей и внезапно прорвавшейся обидой. Жаль ее простого, как будто печного тепла, пропадающего впустую.
Ведь ей нужно так мало. Просто подарить это тепло другому человеку, и чтобы тот непременно его почувствовал и оценил. Чтобы это тепло стало нужным.
И, возможно, она права. Возможно, если бы меня не было, у них бы и правда что-нибудь сложилось.
Еще несколько секунд Вера смотрит вслед цветастому силуэту, уносящему с собой легкий запах чего-то уютного, свежеиспеченного, – едва уловимый в солоноватом банном воздухе аромат. Затем заходит в подъезд и неспешно, с горькой медлительностью поднимается на свой четвертый этаж.
Впрочем, в квартиру зайти ей не удается: ключ как будто вырывается из рук, словно извивающаяся скользкая рыбина. Никак не может пролезть в замочную скважину. После нескольких неудачных попыток открыть дверь Вера в сердцах бросает ключ под ноги. На замызганный плиточный пол, местами залитый дрожащим, будто студенистым, светом лестничных ламп.
Ей отчетливо начинает казаться, что пространство изо всех сил вытесняет, выталкивает ее из себя. Словно в ответ на ее неспособность быть, выживать, крепко держаться на земле. Теперь Веру внезапно не пускает и собственный дом. Отказывается принять ее в свое обжитое до зуда, уже почти что органическое нутро.
Теперь у нее как будто и вовсе нет собственного дома.
Когда-то своим настоящим домом Вера считала дачу тети Лиды и дяди Коли. И все устройство мира она воспринимала исключительно из этой домашней точки, ставшей сердцевиной геометрической вселенной, центром мысленной гигантской звезды с расходящимися во все стороны лучами. Школа, вокзал, музеи, магазины, другие города и страны – все существовало в пространстве относительно этого обветшалого, хрупкого, практически нематериального домика. Домика, начиненного таким же ветхим и бестолковым хламом. Непоправимо рассохшиеся стулья, продавленный красно-белесый диван; облезлый журнальный столик, бывший когда-то лакированным; съеденные молью подушки; покосившиеся книжные полки с нетленками соцреализма, всевозможными инструкциями по эксплуатации и даже постановлениями съездов; почти сломанный телевизор, с трудом показывающий один-единственный канал; рваные абажуры – все это наплывало, накатывало огромной хаотичной волной и застывало где-то глубоко внутри, становясь родным, неотделимым.
По каким-то таинственным причинам дядя Коля чинил исключительно чужое добро. Свое же почти всегда оставалось умирать естественной смертью, без шанса на вторую жизнь (за исключением остро необходимых в быту вещей, вроде холодильника «Самарканд»). Словно у своего было особое, нехозяйственное предназначение. У Веры порой создавалось впечатление, что все это нагромождение медленно умирающих предметов томится в доме исключительно для создания непрактичности и неуюта. Для решительного отпора «материальным благам».
– Ну нет уж, мы с Колей, в отличие от некоторых, потребительством не страдаем! – твердо заявила тетя Лида, когда Верина мама пыталась уговорить ее заменить кухонный шкаф на «более современный или хотя бы с закрывающейся дверцей».
– Ну вы о Вере-то подумайте, ведь ребенок у вас столько времени проводит, – настаивала мама. – Ведь к этому вашему шкафу даже подойти боязно, того и гляди на тебя яблоки посыплются или мешки с рисом. А то и груда тарелок. Хочешь мне дочь инвалидом сделать?
– А Верочка знает, что дверца плохо закрывается, и мимо шкафа проходит осторожно.
Неудобство умирающих предметов ощущалось на каждом шагу. Причем оно заключалось не только в самих предметах, не только в их дряхлости или беспомощной неуклюжей наружности, но и в их нарочито непрактичном расположении. При входе на веранду невозможно было не споткнуться о груду картонных коробок непонятного назначения. Либо о тумбочку, из которой вываливалась старая стоптанная обувь, спрессованная в единый ком. А сразу за порогом кухни любой вошедший каждый раз ударялся бедром о ржавенькую газовую плиту. В том числе и хозяева дома. Но эта стеснительная бытовая неустроенность казалась священной, неприкасаемой. Ни один предмет нельзя было сдвинуть со своего нелогичного места. И уж тем более, боже упаси, отправить на помойку. Ведь к каждой нелепой, давно отслужившей вещи было прикреплено нечто глубоко душевное, теплое. Какое-нибудь дорогое сердцу воспоминание.
– А этот телевизор? Ты думаешь, он еще когда-нибудь воскреснет и пригодится? – ехидничала мама. – Или, может, Вере собираешься его в наследство оставить? Хватит уже упираться. Давай я его сегодня же отвезу на свалку, а вам купим новый.
– Ты совсем, что ли?! – с искренним недоуменным ужасом отвечала тетя Лида. – Нам же с Колей его еще