Гретель и тьма - Элайза Грэнвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Племянник? Черта с два, лживая ты жаба. — Улыбка у Клингеманна была сладка и убийственна. — Любому дураку ясно, кто он такой. — Он понесся на них, на ходу намеренно сшибая жардиньерки; мраморные нимфы теперь валялись надколотые или разбитые вперемешку с высыпавшейся землей и раздавленными цветами. Беньямин вспомнил разбитый столик в саду и задрожал. — Он еще и шпион этого мерзкого брехуна Бессера. А если он и твой друг, то ты тоже пшел вон.
Вильгельм глянул на Беньямина и отошел в сторону, на лице — презрение.
— Я ошибся, сударь. Он мне никто.
— Я не шпион Бессера, — закричал Беньямин, отступая, пока дальше стало некуда. Откуда ни возьмись явился Курт, навис над ним, а повар — хоть женщина он, хоть мужчина — отрезал последний путь к отступлению через кухню. В зале уже толпились и другие люди — ни единого дружественного лица. И только Клингеманн по-прежнему улыбался, похрустывая костяшками на руках.
— Вечно ты не в том месте не в то время. Я тебя предупреждал, Judenscheisse[170].
Двенадцать
Много дней подряд я не ухожу далеко от нашего сарая и стараюсь быть невидимой. Пробую поговорить с Леной, но она сейчас болеет и слишком много плачет. А больше никто не хочет разговаривать. Когда не работают — спят или пялятся в пустоту, хотя смотреть тут не на что. Лотти вся истрепалась, искать Даниила тоже без толку: он будет прятаться, пока укусы не заживут. Порезы и ушибы сменяются порезами поглубже и ушибами посильнее.
Одна радость осталась — школа по вечерам. Сесили говорит, что я ее лучшая ученица, но малым деткам в класс нельзя, и потому я перестаю сосать палец. Она зовет меня маленьким полиглотом и учит про греков, и римлян, и про геометрию, показывает теорему Пифагора — рисует в грязи палкой. Начала показывать мне и его тетраксис — он мне нравится, потому что он волшебный, — но шел сильный дождь, и треугольники с числами все время смывало, я не успевала складывать. И мы тогда сели на пороге сарая и стали говорить про Пифагора и его бобы. Когда я сказала, что мои волшебные бобы украли, Сесили погладила меня по руке и рассказала про зеленых эльфийских деток, которые вышли из леса в Англии и питались исключительно бобовыми ростками. Ее можно уговорить, и она расскажет, как английские короли жгут пироги, прячутся в дубах[171] или отрубают головы своим женам, но настоящие сказки она не умеет, только историю. Я ей говорю, как все это скучно, а она мне напоминает про других детей, и в конце концов я насильно их усаживаю и заставляю слушать себя.
Еще кое-кто рассказывает тут сказки, но не очень хорошие. У нее они получаются пум-пум-пум, будто тонкие ломтики простого сухого хлеба падают на тарелку. У меня же они жирные, сочатся жженым сахаром, из них смородина и приправы прут во все стороны. Когда другие дети вправду голодны, я их веду в темные-претемные леса, разделываюсь с ведьмами всякими ужасными способами и даю детям съесть пряники. Другую рассказчицу зовут Ханна.
— Итак, дети, — говорит она, — сегодня я вам расскажу новую сказку. Она про двух людей, которые спорили из-за старого сливового сада. Оба говорили, что сад — его. Оба могли доказать, что это его отца сад и ничей еще, отец посадил его много лет назад. И так они ссорились много месяцев. В конце концов их жены заставили их пойти с этим делом к ребе. Тот все выслушал. Но так и не смог принять решение, потому что оба спорщика с виду были правы. Наконец он сказал: «Раз я не могу решить, чей это сад, остается одно: пойти и спросить саму землю». И вот мудрый старый ребе пошел не спеша прочь из деревни и добрался до сливовых деревьев. Там он приложил ухо к земле и стал слушать. И вот уж ребе выпрямился и сказал: «Господа, земля говорит, что не принадлежит ни одному из вас. Наоборот — вы оба ей принадлежите».
Какая-то женщина рядом латает юбку и улыбается, но дети сидят и ждут, хотя всем понятно, что история закончилась. Дурацкая история, и я так и хочу сказать, но Грет меня всегда предупреждала, что с людьми, которые выглядят странно, нужно осторожно.
Ханна, кажется, самая безобразная женщина на свете. Она уродливее даже той горбатой цыганки, что приходила к нашим дверям по весне с корзинами нарциссов, а осенью — со Steinpilze. Может, она тоже была ведьма. Грет всегда у нее что-нибудь покупала. Не покупать — плохая примета. Цветы Грет потом ставила в банку из-под варенья, на подоконник, чтобы цыганка видела, если мимо шла. Грибы закапывали поглубже в саду. Те хоть и похожи на обычные белые, но могли оказаться ядовитыми поганками. Ханна подволакивает ногу, когда ходит, и наматывает грязные старые тряпки на пальцы. Лицо у нее с одной стороны перекручено, как выжатая посудная тряпка, а где отросли волосы, там они полосатые, как ее юбка. Когда не рассказывает истории — разговаривает с любым, кто готов ее слушать… а если некому, бормочет сама с собой.
На этот раз Даниил сам меня находит — не успевают еще зажить собачьи укусы. Не говорит, что скучал по мне, но я знаю, что скучал, потому что я по нему тоже скучала. Некоторые дети болтаются поблизости — ждут моих сказок, приходится их прогнать. Один липнет к Даниилу и не хочет уходить, даже когда я берусь за палку.
— Это что? Твоя тень?
— Пусть будет, — говорит Даниил. — Он же тебе не мешает.
— Ты чего пристал? А ну брысь отсюда.
Даниил встает между нами.
— Не будь как…
— Я хочу разговаривать только с тобой. Не хочу, чтобы она слушала.
— Это он, а не она, — напирает Даниил, но мы оба смотрим на этого новенького с сомнением.
— Ну ладно. Как тебя зовут? — Существо ничего не говорит, только смотрит на меня громадными лягушечьими глазами. Оно тоненькое, как бумага, и такое же бледное. Не знаю, были у него вообще волосы или нет. — Ну? — допрашиваю я и щиплю его за плечо. Быстро отдергиваю руку. Странное это плечо на ощупь, будто кости резиновые. — Ты мальчик или девочка? Скажи что-нибудь. — Я заношу ногу — того и гляди пну, легонько: проверить, ноги, что ли, тоже резиновые?
— Не надо, — говорит Даниил.
— Чего ему от тебя нужно? — У Даниила голос расстроенный, и я просто чуть-чуть трогаю это пальцем ноги. Едва-едва. Точно же не больно, а у этого существа сразу слезы и сопли по лицу. — Если оно не скажет, что оно такое, мы знаем, как проверить. Ты посмотришь или я?
— Не смей! — Никогда я не видела Даниила таким злым. Лицо у него делается как свекла. На миг даже не видно синяков и отметин от зубов. — Никто не будет смотреть. Никогда. Слышишь? Что с тобой такое? Ты ничего не поняла, что ли, пока тут… — Он вскидывает руки. — Какая разница-то? Verschwinde![172] Брысь отсюда, пошла прочь! Я с тобой не разговариваю.
— Хорошо. Мне плевать. Я с тобой тоже не разговариваю, дурак.
Я ухожу не оборачиваясь. Лотти кричит что-то у меня из-под жакета, но и она пусть заткнется, потому что мне плевать, увижу я Даниила еще или нет. Да пусть хоть этой же ночью исчезнет, как и все остальные. Ну и пожалуйста, раз эта штука из хрящей ему дороже меня. И пусть он говорит что хочет, но только чтоб не думал, будто я не найду способ избавиться от этой штуки.
Стою и моргаю, глядя на зигзаг света, рассекающий черное небо. Слышен далекий грохот, будто сонная собака рычит у дороги, если тыкать в нее палкой. В яблоне поет деряба — мне видно его пятнистое брюшко, — а Грет несется собрать белье, пока не хлынул ливень. Сдергивает простыню, бьющуюся на ветру, — и тут же хватает меня в охапку, бормоча скверные слова себе под нос, и тащит обратно в кухню.
— Я тебе велела сидеть здесь, непослушная девчонка. Хочешь, чтоб тебя изжарило молнией до хруста? Не надо за мной ходить, за фартук держаться. Почему ты никогда не делаешь, что велят? — Она берет бечевку и привязывает меня за ногу к столу. — Вот тебе, будешь у меня слушаться.
Я воплю и брыкаюсь, но Грет не обращает внимания. Без единого слова она вновь бросается на улицу. Как бы я ни дергала узел, он не развязывается, и я тогда принимаюсь тащить стол к двери, дюйм за дюймом. Он слишком большой, не пролезет. Угол цепляется за косяк. Еще одна вспышка. И еще. Наконец раздается жуткий треск, и небеса разверзаются. Дождь льет как из ведра. Я заползаю под стол, и Грет тоже приходится — она пыхтит и отдувается, толкая корзину с бельем перед собой.
Закончив сушить волосы и орать на меня, Грет наливает мне молока, пирога не дает и принимается за глажку. Обычно тут бывает и сказка. Я вижу по ее лицу, что сказка будет не из лучших.
— Давным-давно, — говорит она, плюя на утюг; тот шипит, — жил да был упрямый ребенок, который никогда не делал, что ему велят те, кто постарше да поумнее. Само собой, Боженька этой маленькой грешницей сделался недоволен, и в один прекрасный день она так разболелась, что никакой врач не мог ее спасти. Могильщик выкопал ей могилку, и упрямое дитя отнесли к церкви. Вот опустили ее в могилку, землей засыпали, но тут она ручку-то и высунула. А они…