Гретель и тьма - Элайза Грэнвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Делай, что должен, — бормочет один из них и смотрит на меня. — Братьев-монахов нет, зато есть маленькая монашка. — Все смеются.
— Найди себе свою, — говорит Храбен. — Представь, сколько мне пришлось ждать.
— Ну и дурак.
— Дело-то уже сделано? Тогда какая разница?
— Посмотрим, как игра пойдет, — говорит первый, оглаживая подбородок и глядя на меня.
Чуть погодя Храбен уходит.
Грет утирает пот со лба углом фартука, измаранным в красном. Могуче сопит.
— Та глупая дева — как и многие прочие — и ухом не повела, но потом было поздно: мерзкий жених и его дружки уже стояли на пороге. Старуха только и успела спрятать деву за бочкой. Злодеи вошли в дом, пьяные в дым, и втащили за собой юную девушку. Сначала они заставили ее пить с ними вино: стакан красного, стакан белого и стакан черного. А потом стащили с нее красивые одежды и свалили в кучу, чтоб потом продать на базаре. А потом… — Грет вдруг умолкает. Откашливается и косится на дверь.
— Что? — Голос у меня — не голос, а хрип. Мне уже хватит и того, что услышала, но я хочу знать, что дальше.
— А потом они… хм… когда все зло содеяли…
— Какое зло?
— Такое, что я тебе и сказать не могу. Скажу только, что длилось оно долго и девушка кричала, и плакала, и звала на помощь Господа и всех его ангелов. А когда они покончили с тем, что делали с ней много-много раз, она уже была мертва…
Дверь в башню отперта, и я пробираюсь внутрь, на ощупь, хватаясь за мебель, и добредаю до стола Храбена. Достаю ножницы и обрезаю волосы как можно короче — надеюсь стать страшной как смертный грех. Когда уж не могу нащупать длинных прядей, я отыскиваю его сломанную серебряную зажигалку — ту, на которой оттиснута голова орла, торчащая из цветов и папоротников. Лишь с двадцатого раза удается высечь искру. Я поджигаю сначала бумаги Храбена, затем его игральные карты, а потом все мои платья и красивые вещи, чтобы они не оказались в сортировочном сарае и их не продали с остальной одеждой. С мебелью приходится возиться дольше.
Мне не везет: Йоханна замечает пламя прежде, чем хоть что-то по-настоящему загорелось. Она выталкивает меня взашей, приставив нож к горлу, плюет в меня. Мне все равно, что будет дальше. Я уже мертвая. Руки и ноги делают все механически. Но, поскольку Храбен со мной еще не разобрался, наказывают меня пока так: запирают в Бункере, чтоб я образумилась.
— Шалава! — Йоханна швыряет меня внутрь с такой силой, что я долетаю до задней стены. Лежу в темноте, весь дух из меня вышибло, а вокруг только эхо от хлопнувшей двери и скрежета ключа. Когда гаснут и эти звуки, я понимаю, что не одна. Здесь темно, глаз выколи, и воздух сперт, но я слышу, как что-то двигается.
— И что же Император сделал? — спрашиваю я, когда Грет наконец перестает бурчать.
— Он приказал своим стражникам запереть маленькую врушку в погреб с целым возом соломы и с прялкой. Там, в темноте, она и сидела. Одна. Ей и сухой корки-то не доставалось пожевать, не говоря уже о краденом вишневом пироге. Прясть всю жизнь, пока не сбудутся мечты Императора — пока все его сокровищницы не переполнятся золотом.
— А почему она не выбралась из того угольного погреба?
— Императоры не топят углем. Они жгут банкноты.
— А что потом с ней случилось? — Я прыгаю с одной ножки на другую, мне интересно, чем все кончится. — Никто не пришел ее спасти?
— Нет, — обрывает меня Грет и хватается за мешок с прищепками. — На сей раз гадкую девчонку придется не на шутку проучить за вранье. Она, может, до сих пор там и сидит, если только ее не съели заживо голодные крысы.
Чем бы ни было, оно приближается. И это не крыса: слишком большая и слишком сопит.
— Брысь, — рявкаю я, вскидывая кулаки.
— Не бойся. Я тебя не трону. Ты та девочка, которая сказки рассказывает.
Я знаю этот голос. Это жуткая Ханна с полосатыми волосами.
— Уйди. Отстань от меня.
— Тебя Кристой звать, верно?
Не отвечаю. Все слишком болит. Я хочу только, чтобы тихо было, но Ханна принимается говорить и не умолкает. Я затыкаю уши пальцами, а когда вынимаю, слышу, что она описывает сад ее семьи. Там большое ореховое дерево, под которым здоровенная грядка лугового шафрана, и такие у него цветы светло-розовые, так трепещут на легчайшем осеннем ветерке, что ее Grofi-рара звал их «нагими дамами».
Всякий раз, стоит мне закрыть глаза, являются злодеи, пьяные в дымину, и тащат за собой девочку. Сначала они заставили ее пить с ними вино: стакан красного, стакан белого и стакан черного. А потом сорвали с нее красивые одежды и сложили их в кучу, чтобы потом продать на базаре. А потом они…
Безобразная Ханна рассказывает мне про конюшню, где жила белая сова — днем спала, а по ночам охотилась на мышей, — а еще надоедливая старая кошка, считавшая, что это ее личные владения. Они постоянно воевали: сова кричала, а кошка надрывно мяукала, пока кухарка не разливала их водой из ведра.
А потом опять голос Грет:
— А потом они… хм… когда все зло содеяли…
— Какое зло?
— Такое, что я тебе и сказать не могу. Скажу только, что длилось оно долго и девушка кричала, и плакала, и звала на помощь Господа и всех его ангелов…
Я задремываю, просыпаюсь, а Ханна все говорит. Теперь про кабинет дедушки, с облезлой головой оленя на одной стене и портретом его отца в странных, старомодных одеждах. На столе стояла здоровенная модель внутреннего уха. Ханна страшно ее боялась. А ну как уховертка туда заберется и заблудится в лабиринте? А еще там были сотни книг: Großpapa был большой мыслитель, знакомый с трудами знаменитых философов — Платона, Канта, Милля, Спенсера, но ни одного смазливого личика не пропускал. Иногда они с братом Эрихом смотрели его подборки картинок — копии великих полотен, изображавших красивых женщин. И была там одна особенная — «Лилит» работы Джона Коллиера.
— Я, бывало, мечтала вырасти и выглядеть, как она, — говорила Ханна. — Конечно, такому не суждено было случиться, потому что я брюнетка и черты лица у меня острые. Но однажды я видела, как эта картина ожила. Помнишь, как я на тебя пялилась? Коллиер мог бы писать с тебя, красотка Криста…
— Не зови меня так.
— Такие у тебя длинные золотые волосы…
— Я их обстригла.
— Ох, нет! Зачем?
— Я не хочу быть красивой. Теперь я просто машина. — Машину никто не обидит. Грет принимается нашептывать сказку у меня в голове. Но теперь я вижу башню дяди Храбена, а не дом того разбойника в лесу. И голос Грет делается медленней и глубже.
«Стакан красного, стакан белого и стакан черного». А потом сорвали с нее красивые одежды и сложили их в кучу, чтобы потом продать на базаре. А потом они…
До меня доходит, что Ханна умолкла — впервые с тех пор, как меня сюда бросили. А потом она шепчет:
— Бедный ребенок. Иди ко мне. — Даже мертвому человеку нужно утешение. Даже машине. Ханна отшатывается, когда я нащупываю ее руку — и содрогаюсь сама: тряпки сползли, и я чувствую, что у нее на руках нет ногтей. — Ты замерзла. Скоро весна. Будет теплее. В Вене в хорошую погоду мы бы пошли гулять на Штефансплац. Ты туда непременно съезди, когда все закончится, но не стой слишком близко к башням, иначе колокола на соборе тебя оглушат. Говорят, Людвиг ван Бетховен понял, что совершенно оглох, когда увидел, что с колоколен слетают голуби — то в колокола звонят, — а он ничего не слышит. Да, каждый колокол собора — действующий, и у каждого есть имя, как у людей. Есть «Фойерин», ему полагается поднимать город, если пожар, и «Биерингерин» — пивной колокол, он предупреждает кабатчиков, что пришло время последнего заказа. Колокол «Бедные Души» звонит только на похоронах. «Кантерин» призывает соборных музыкантов, а «Ферингерин» сзывает людей на воскресную обедню. А еще есть «Пуммерин» — Старый Заполошник, он висит на южной башне, и такой большой да тяжелый, что тянуть за веревку, чтобы стукнул язык, требовалось шестнадцать человек. Но тяжесть его была такова, что башня начала рушиться. Его больше нельзя раскачивать, это запрещено, иначе все здание обвалится. Люди теперь забыли, до чего «Пуммерин» тяжелый. Его отлили из двухсот с лишним пушек, захваченных у турецких завоевателей двести лет назад, он почти десять футов в поперечнике. Этот колокол для венцев очень важен: поговаривают, что сам город падет, если с колоколом что-нибудь случится. — Ханна умолкает, чтобы перевести дух. Она прикасается ко мне во тьме. — Ты не спишь, Криста?
— Зачем ты столько говоришь?
— Затем, что скоро я отсюда уйду, и все, что видела или слышала, нюхала, пробовала, чем наслаждалась, что любила, — все угаснет и забудется. От меня ничего не останется, кроме номера в каком-нибудь реестре. Вот я и отдаю Земле свои воспоминания. — Она смеется. — Такое у меня лечение разговором.