Русология. Хроники Квашниных - Игорь Олен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вбежал в салон, озаглавленный «К… (и) Ч…» (текст выцвел). Это был «КнигоЧей», солиднейший магазин канцтоваров, прессы до Ельцина, и я в прошлом бродил в нём; там продавался, помню, мой опус «Знак предударного вокализма…» Был я, наверное, «книжный червь» и «ботаник», всё читал сразу, всюду и часто, а в результате стал эклектичным в мыслях и чувствах и неустойчивым, как Пизанская башня, без всякой цельности; стал наполнен словами, разными толками, то есть смыслами. Но так было давно, давно. «КнигоЧей» трансформирован. Нынче здесь – россыпь видео, там – отдел пылесосов и бытовой пр. мелочи, плюс ряды холодильников и стиралок. Книжки в углу, блеск титулов: Тэх Квандистиков «Запасной костолом: ва-банк», Ева Эросова «Дрянь просит», Крах Куннилингам «Лезвие бритвы»; также «Расправа», «Шмарная Ялта», «Мент» сериографа О. Кхуеллова, – всё рвалось из обложек с фото-коллажами автоматов, пальцев над «баксами» и колготок, спущенных книзу.
– Вам чтиво круче? Вот, посоветую: террористы, кровь, пытки, баксы, естественно, женский труп вверх ногами… Нет? А вот это: туз из правительства, как он начал, где что украл, убил кого. Компромат!.. Впрочем, в вас склонность к правде? чтоб натуральный сюжет? чтоб образность с философией? Вот вам книжечка… Ну, да, кровь. Только здесь кровь вторична, здесь случай жизненный; здесь с чеченской войны возвращается Он, герой, бьётся с мафией, кровь-любовь; а Она как-то очень естественно вдруг сестра главаря. Пикантно. И назидательно. Типа, Он, герой, победив, не решил проблем и – в парижи… Нет? Вам в тоску Чечня? Есть тогда покет-бýк в цветках, чистый дамский роман – с фривольными, впрочем, сценками… Ну, а вот политический как бы даже наезд на власть, про кремлёвских генсеков… Вам из Аксакова? Здесь таких и не знают. Здесь город простенький: детектив и порнушка, женские сопли. Здесь, уважаемый, лишь Кадольск, а не Лондон, здесь город силы; здесь мелодрамы, здесь любят китч, увы! Он как был – так и есть, наш великий, ясно же, русский… Что, карандашик вам?.. Заходите!
…Я минул дом и второй затем с решечёнными окнами (могут, часом, залезть убить). Справа был захламлённый пустырь в кустарниках до соседнего дома. Всё звалось «кризис», переустройство, время насущных-де перемен… По мне же: кризис не в сломе неэффективного. Кризис в том, что слова относительно «лилий» (что не прядут, не трудятся, а одеты-де Богом) сдвинуты к свалке.
Вздумали – денег.
II
Дальше был темноватый подъезд с объедками и пивными бутылками. В детстве, в умном пытливом «Техника – юным», я, помню, вычитал, что мы станем двухчастым: пищеварением с головой. Ошибка. Мозга не будет. Будет кишечник.
Лифта здесь не было, я с трудом стал взбираться, с сердцебиением, с потемнением зрения и с височной пульсацией, бормоча: – Кваснин Пэ Эм, урождённый Квашнин то бишь, жил полста лет… Ноев сын, древний Сим, жил шестьсот лет… Сам Ной жил – тысячу… Да и жизни адамовой девятьсот тридцать лет, не больше. Жил-жил и умер странною «смертию», стих семнадцатый, главка два, скушав с древа познаний зла и добра…
– Наконец-то! Как, доберёшься?
Мать, располневшая в свои годы, статная, нисходила. Но, обогнав её, сын мой сверзился вырвать ношу из рук моих и бежать наверх.
Я сказал, что всё в норме.
– Лекция кончена? Ты прожившего дольше всех назвал?
– Да, конечно: Мафусаил.
Прихожая. Справа – входы на кухню и, рядом, в бóльшую из трёх комнат. Слева, фронтально, – вход в коридорчик с малыми дверцами (в санузлы) и с дверьми потом, за одной из каких – мой больной бедный брат; за другой был отцов кабинет, где мог быть и жить, кто хотел из нас; там и я жил в наезды; там писал о гепидском-герульском, сгинувших молвях. Встретите «П. Кваснин» на обложке, знайте, вас ждут хоть скрытые, но подробные, скрупулёзные, в русле странных задач, наррации с препирательствами с самим собой, с миром, с Богом, – с Кем я, наверное, разбираюсь с рождения (и теперь достиг вех предельных). Проще, став в храме, яро креститься, веруя не в Отца-Сына-Духа Святого, а лишь в себя, безгрешного, и притом ещё думать, что, грабя в бизнесе да плутуя в политике, – прилагая к ней личные кулуарные цели, – ты служишь нации, что всегда, понимается в тайниках души, лишь назём в твой розарий. Воя с трибуны: «Я патриот, ура! Русский мир! Единение!» – сладко знать, что скончаешься, заработав стяжанием, в неком частном удобствии русской Англии на Рублёвском шоссе, а не в общей мгле.
Обнажась, я влез в ванну. Я растревоженный – тем блаженней лечь, чтоб стрекали колючие пузырьковые струи. Цепь от затычки стиснул рукою – выдернуть, коль придёт нужда. Я боялся. Я никакой в воде, утомляюсь, ослабеваю и вдруг иду ко дну. Я тонул много лет назад в море, где, проплыв метров триста, вдруг испугался; бешено, пёсьи, начал грести вспять, схваченный корчами; но доплыл и лежал потом с пенным ртом, притворясь, что всё в норме; мне было двадцать и я был с девушкой.
То есть с Никой был – вот вся «девушка». Относительно женщины, как и музыки, во мне пункт. В ней, как в музыке, я чту суть, непостижную, не сводимую к половому средству. Женщина – это Das Ewig-Weibliche4. В женщине мне – вход в истину. О, не тот оргазийный пыл, кой воспели поэты! Мне не открыто, что же в ней, в женщине, но когда-нибудь отыщу ответ, ибо, как бы то ни было, мы исходим из женщины, чтоб войти в неё… Я тонул в море Чёрном: в первый приезд, сомлев, я поплыл, оглянувшись лишь, когда берег исчез; я – в панику, и рос ужас; я твердил «Боже!» – будучи скептиком, но вдруг взялся валун, в каковой я вцепился, точно безумный.
Дёрнув затычку, я наблюдал потом, как с неистовым рыком свергнулись воды в мрачные трубы. Ванна мелела, точно как жизнь моя. Глубоко во мне шла деструкция, битва Божьего с тварным; крепь подломилась, быть пошло разрушение. Между мною и небом вклинились глумы, что, мол, «не звёзды над нами, но – мы в мерцающем гнилью трупе», что между мной и женой моей суть не «брачныя таинства», а «дозрели женилки»; также «Мадонна» от Рафаэля мне мнится шлюхою с развращённым мальцом, не больше. Что знал «культурного», «идеального» из сокровищ-де «общества» и всемирных-де «ценностей», то пустилось вразнос. Подумалось: может, мне и не стоило идеалы чтить, плюс «шедевры культуры»? Был бы я цербером у дверей магазина, спал бы с газетой, зырил бы в тéлек, знал анекдоты – было бы лучше. Битв во мне не было и я был бы здоров вполне. Я рыгал бы, сладко почёсывал зад и ятра, был бы весёлым, врал бы побаски, ел мясо с перцем, пил бы «для тонуса», слыл для всех «упакованным», воспитал бы детей своих и, в конце концов, погребён был друзейством, кое, в поминки, пило бы в третий день и в девятый день, как положено. Вот каким я вознёсся бы, и Господь, приобняв меня, присудил бы мне рай.
Увы мне! Я с миром в контрах, сходно и с Богом. Всё крайний смысл ищу. А зачем? Ведь, слаб верой, я слаб и в лихе. Ни Богу свечка, ни чёрту спешник. Пыль я несомая и никчёмность, не интересная ни добру и ни злу… Ничтожество я. Промежность. Бога страшусь, но думая, что в том Боге обман сплошной и, в итоге, хам выйдет правым.
Сын чертил танки, пушки и взрывы. Мать с отцом были в кухне. Ел я, показывая, что здоров, как бык, и спешу явить сыну место (где он пусть был, но малым), чтоб объяснить ему, почему наш дом – в Тульской области, в Флавском округе, в некой Квасовке. Мой отец слушал молча, руки на трости; волосы, длинные, точно в створ брали плоское, длинноносое, с ровной линией рта над прямой бородой лицо. Долговяз, как я, он был бит судьбой; в нём нехватка решимости.
– Хворый, – начал он, – едешь. Да ещё с маленьким. Павел, март, снегá, стылость. Вдруг не проедете? Ты неважный ходок в болезни. Надобно всё учесть. Вдруг Григорий Иванович болен, он ведь старик, как я. А второй сосед странный, не поспособствует.
Мать устроила на плечах его руки: скажешь, мол! ведь больной, но отважный – крепче качков! Весь ум её – в темпераменте. В общем, суть её – темперамент. Глядя на убранную причёску, на макияж и на пышный, пусть и старинный, шёлковый, в синь, халат её, скрывший статные, чуть оплывшие формы, и на улыбку, полную живости, я блуждал в её возрасте и в оценке судьбы её: думалось, дива, Каллас счастливая.
– Павел, зря ты, – произнесла она, не снимая с плеч мужа пальцев богини, – зря не позволил вас навестить зимой. Ты болел. Я бы с радостью помогла вам, Нике и мальчику. С радостью.
– Ничего, мама. Ника целует вас.
Она медленно отошла, уселась. – Ты заболел? Чем? Чем, вопрос? Диагностику сделаешь?
Я кольнул вилкой хлеб. – Соматика? Вряд ли. Здесь нечто большее. Хворь лишь следствие. Сомневаюсь я, что мир правилен и разумен… Нет, он разумен – но для кого, чьим разумом? И зачем всё так больно, ну, хоть для нас? Подумал я: вдруг без разума, то есть значит без слов и смыслов, мир стал бы лучше?