Русология. Хроники Квашниных - Игорь Олен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд полз сутки; дальше – в райцентр пешком, в Кугачёвку с ветхими, под соломою, избами вдоль пруда по оврагу, ставшего грязью, где рылись свиньи. Бабушка, молвив: «Всё в руце Господа», – и добавив вслед, что стара уже, а и он не мал, «школа кончена», подала письмо. Он завыл, что пусть выкинет, ведь письмо от предателя, что ему наплевать совсем: кто с царём – не отец ему. Согласилась и бабушка, чтобы он не читал пока. «Но должна, так как старая»… И открыла: в центре России, в Тульской губернии, в с. Тенявино, подле мельницы, от восточной стены, где заросли, в обнажениях известкового камня есть сундучок, внук…
Вскоре повестка: в марте на службу. Бабушка гасла – и умерла в ночь. Выказав чуткость, власти зашли сказать, что он равен трудящимся и не враг с сих пор; сын за дело отца невинен. В военкомате он объяснился, хочет лишь в армию, «в офицерское». Повлияла победа с культом воителя, стыд за «контру-отца», хохотливая «Галю» и кинофильмы, где били фрицев. Он выбрал лётное, грезя Чкаловым. Но письмá всё ж не трогал: думал лишь, чтó в письме. Если мать помнил явственно, то отца – в эпизодах: едет в салазках в скрипах под звёздами… или как ловит с ласковой и большой тенью рыбу. Помнился не вполне отец, а восторги… Он шёл в училище как «Кваснин», специально сменив «ш» на «с». Став курсантом, спал на матрасе и простынях поверх – чистых, белых до просини, на каких никогда не спал, в первый раз мылся мылом, в первый раз надевал бельё. Он любил сущность строя, доброго к нему лично, но и всем лучшего. Наша техника превосходная, наш «дух сделан из стали», как у тов. Сталина, а идеи – «маяк для всех». Наш путь «выбран Румынией, Польшей, частью Германии» и так далее; и Китай, подражая нам, «устремлён к коммунизму». Он плакал бюстам, кажущим лик Вождя, и молился ночами Светлому Имени. Уступая в ином, брал творчеством: делал лозунги, агитацию и художества; сочинил даже пьесу «Счастье Китая», где командир Ван Ли бьёт врагов, любит партию, терпит пытки с думой о Сталине (заодно и о Ленине). Пьеса ставилась на студенческих смотрах, автор хвалился и награждён был – грамотой с отпуском.
В Кугачёвке лачуга, где жили, рушилась. Он сходил на могилы, после – к ровесникам, чувствуя, что всем нравится в форме, стройный, высокий и офицер почти. Но письмá, что хранил в камнях, не коснулся. Став лейтенантом, он мечтал под Москву, где Вождь; на комиссии, видя Бюст в кумаче, вдруг выпалил, чтоб направили, «где он нужен». Где?.. в Магадане… Аэродром в снегах… Он в Хабаровске встретил девушку… Я родился… Смерть Величайшего; покачнулась вселенная…
Год спустя он собрался, выехал в Кугачёвку, что захирела, взял письмо и пустился в «Тенявино Тульской области», «Флавского» уж района. Он читал:
«Стыло, но жар от печки нас согревает. Год несёт роковые последствия вкупе с теми, что накопились. Может, я пропаду-таки, вот зачем и пишу, сын. Я, твой отец, Александр Еремеевич, – капитан царской армии, инженер. Но за речь с царём, отражённую в букве, власть меня гонит; хоть я и так ей «контра», «враг», «сволочь», «белая гадина».
Впрочем, власть только средство. Нас гонит рок – весь род наш. Младше нас и Романовы. Мы живали в Кремле в Москве, мы считались одним из ста высших семейств; но таяли, породнились с купцами, жили в Тенявино, – где тебе взрослым нужно быть, чтоб в указанном месте (а не дойдёт письмо – в том, где мать сообщит и бабушка) в том Тенявино на р. Лохна, где наша мельница, от восточной стены взять к зарослям (бузина и черёмуха) в яму (наши окрестности в известковых пластах лежат) и найти там схрон с вещью, памятной Квашниным, сын. Там есть наш корень, мы этим корнем связаны с русскостью, но и с истиной. Вот что эта реликвия, патримоний. Сделай так. Орды нечисти, овладевшей Россией, целят сгубить нас. Много в нас русскости. Может, полная русскость в нас; перебрали мы русскости – чем опасны в «сём мире».
Русскость есть странный вид жизни, сын.
В том Тенявино, за Садами, – кладбище при старинном погосте; церкви же след простыл, звалась Троицкой, век семнадцатый; нынче кладбище общее, а не только дворянское. А в верстах двух от мельницы, бывшей дедовой, вверх по Лохне, есть там сельцо, звать Квасовка, где пишу сейчас, где владели мы… и хоромы боярские, и гумно, и конюшни, избы дворовых и погреба, церквушка, замкнуты стенкой белого камня: время тревожное. Всё окрест было наше. Здесь воеводил, в древние годы, предок-боярин. Вотчины след простыл; лишь Закваскины как плод барских утех остались. Кажется, что меня в ЧК сдаст Закваскин; ты и узнаешь.
К нам в окно ветвь черёмухи, холода; затоплю печь…»
Мой отец злился: всё про «бояр» и «русскость» вместо раскаяний, что, мол, случаем, против воли, кем-то обманутый, стал вредить новой власти. Кто он есть, Александр Квашнин, «враг народа», чтоб поучать жить?! Нет, пусть бы каялся, умоляя забыть его!.. Так роптал мой отец и думал: то спрыгнуть с поезда и вернуться на службу; то вдруг планировал сундучок снести в МГБ чекистам; то решал не искать сундучок, а лишь съездить в Тенявино либо в Квасовку, посмотреть на могилы, если остались. Всё. Бессознательно он рассчитывал в тех местах встретить память: речку, где возле родственной тени он удил рыбу, или созвездия, кои видел с салазок. К месту рождения съездить можно, это партийно, патриотично и по-советскому.
День, Москва, пересадка; час был в запасе. На Красной площади он не мог собрать мысли. Долго патруль проверял документы ст. лейтенанта, явно смятённого, и потомок бояр твердил про какой-то огрех. Попав затем в Мавзолей с Вождями, он смотрел на того, при котором рос с детства. Рядом, рукой подать, за кремлёвскими стенами крепко держат «штурвал страны» Маленков и Хрущёв, «титаны», мудрые люди «чистой души», «честь партии», «авангард земли»… Но о том, что в Кремле жили встарь Квашнины, не думал. Прошлого не было, а отдельное: меч Суворова, страстотерпие Сорского и поэзия Пушкина, – лишь почин для того, что принёс Октябрь.
На рассвете поезд вкатил во Флавск…
В неподвижном тумане он вышел к центру старого и большого села, имевшего статус города. Километр он шагал шоссе, после – к западу по всхолмлению… склон тёк в пойму, вдоль коей пашни… Наискось полз маршрут, чтоб, свернув, рухнуть вниз к мосту, где шумела речонка в тальнике и в черёмухе. Здесь – село (дворов в сто, видать), всё из древнего кирпича и камня, кровли железные… Солнце брызнуло, и туманы качнулись. Воздух, напоенный разнотравьем, скотными испареньями и печными дымами, зыбился. Шли куда-то косцы… Телега… Стадом коровы. Он двинул тропкой, явно рыбачьей, что от моста шла в ивы… вымок, испачкался… Вот развалины… Вьются ласточки… У плотины, грохочущей, – в тине треснувший жёрнов… В зарослях, под которыми быть должно было нужное, он опробовал известковые камни…
Здесь! сундучок!!
Открыв его, он взял вещи, плоское с круглым, бросил их в сумку и, задержавшись, стал мониторить из-за кустарника ряд домов вблизи. Был один по фасаду в целых пять окон (прочие по три) – явно кулацкий в прежнее время, нынче же ветхий, сильно обшарпан. Свиньи и куры рыли помойку, сохли обноски… вышел мужик с мальцом, следом женщина… Благороден строй, свергший выжиг ради беднейших! Он вздумал в Квасовку… У околицы речка чуть отклонялась… И он признал всё. Небо и вётлы и даже редкие здесь, к краю, избы стали знакомыми. Здесь отец его влёк в салазках, и, может, то вон окно светилось… Вид являл край Тенявино и д. Квасовку – там, за речкою, на яру, отделённом разлогами от тенявинского близ яра и, слева, дальнего, за покосом, яра с иным селом. Шаткой лавой минувши речку, он, кручей, – молод был, – прянул к Квасовке. Вот изба… древний красный кирпич, хлев каменный, сени тоже из камня, также три дерева, вроде, лиственки… Он стоял столбом. В окнах юркнуло, дверь открылась, выступил тип не в мешаной, а в конторской одежде: брюки и галстук. Следом вдруг – лик с насупленной бровью, пьяный и вздорный. Тип спросил: «Вы из органов по вопросу? Вы бы повесточку…» Различив знаки рода войск, он умолк.
«Слышь-ка, малый, ты! – гаркнул лик. – Как спуляю с ружжá в тебя, потому как я конник был!»
«Извините, конечно, – забормотал отец. – Я гулял-ходил и забрёл сюда. Интересный дом. Из старинных… Явно, да… Извините».
Тип, сверкнув из-под сросшихся бровок, вымолвил: «Николай я; отчеством Фёдорыч. Тут бухгалтером… Вам наш дом хорош? При царе строен, прошлого века. Вам бы отец сказал, да он выпивши на заслуженном отдыхе как герой войны; отдыхает. Он и колхоз тут строил. Мы старожилы, – Тип тронул галстук. – Нас звать Закваскины; кроме нас, тут ещё семья. Две семьи на три дома. Место красивое, да ведь как оно? К клубу тоже ведь хочется, к магазину, к городу ближе. Здесь же – отшиб, далёко, город шесть вёрст почти… Нам попало, Закваскиным. Кулаками травимые, немцем битые – а с родных мест ни-ни! Трудовой народ: я с отцом, сын, жена… После армии я сюда, бухгалтером… – Тип теснил собой пьяную стариковскую голову. – В этой Квасовке и живём в два дома, а их всего три. Заняли этот дом, больший, чтоб не пустым держать. А живал в нём кулак ли, белогвардеец… Я-то малой был, много не помню. Вычистили! – тип хмыкнул. – Враз раскулачили. А деревня, – эти вот избы, – древность. Старее Флавска».