Новый Мир. № 3, 2000 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Особенно мучаются заволжане в ледостав. Чтобы расчистить фарватер, ГЭС сбрасывает воду из новорожденного Рыбинского моря. В сильные морозы не помогает — затягивает тут же. Застрянет во льду местный «титаник», набитый людьми, как бочка сельдью, обледенелый, мохнатый от инея. Жалобно тутукает, а сам — ни взад ни вперед. Час проходит, другой, а то и полдня, пока вызволят бедолагу. Люди нервничают, студятся, заболевают. А то еще так: спустят воду, а пароходы все равно не ходят — не причалить из-за льда. Тогда отправляются заволжане вкругаля пешком — через стрелку у маслозавода. Снова воду сбросят. Лед взломают. Теперь домой не попадешь — вот и мечутся, бедные. Маета, окаянщина.
…Декабрьская предникольская рань. Мороз забирает. Со всех концов, как в воронку, заволжане стекаются к перевозу. Черный людской поток в студеной темени. Мостки скудно освещены, за ночь промерзли, опушились инеем, сухо скрипят-пружинят под тысяченогой молчаливой массой. Кому повезло, спасаются от ветра в паромной каюте, тоже промороженной и темной, молчат, покряхтывают, досыпают, досматривают сны. Спичка вспыхнет, высветит на миг лицо закуривающего. И опять молчание. Смолят самосад, махорку, от них дерет в носу и горле. Порой пахнет, правда, и кокетливой папиросой. Кашляют. Сморкаются, плюют на пол, цигарки рдеют в темноте. За бортом шуршит лед.
В 1943 году иду в школу № 4, что на улице Коллективизации, напротив Петровского парка. Обучение раздельное; время военное. В Рыбинск наезжает много ленинградских блокадников, беженцев из оккупированной Калининской области, из других мест, много учится мологжан[5]. Классы переполнены, много переростков. Ребята стекаются со всего Заволжья, нравы бурсацкие. Директор нашего «храма науки» Константин Анисимович Брезкун — «провбэру», как мы его зовем. Белорус родом, он говорит с акцентом. Когда вызывает нашкодившего или целый класс (случалось и такое!) к себе в кабинет и распекает, а тот упирается, Константин Анисимович в сердцах, как предел возможного, угрожает: «Я сам, я сам все провэру!» Еще его зовут «тысяча загогулин» — за размашистую, закорючистую подпись.
Война и учеба — они для меня нераздельны…
1947 год. В стране засуха. Перед каникулами нам, четвероклассникам, выдают завтраковый хлеб за все лето. Целое богатство — две буханки.
Через год отменяют карточки; длиннющие хвосты за хлебом, занимают очередь с ночи и даже с вечера.
Мы теперь живем на Большой Вольской. Это немного вглубь Заволги. Здесь два квартала волгостроевских домов — деревянные, одинаковые, под дранкой, на четыре семьи, с небольшим огородом. Дома для вольнонаемных Волголага строили заключенные.
Летними вечерами в Петровском парке танцы. Играет духовой оркестр: «Амурские волны», «Молдаванеска», «На сопках Маньчжурии», «Дунайские волны» — далеко слышно. Еще крутят пластинки.
Ночь коротка.Спят облака.И лежит у меняНа погонеНезнакомаяВаша рука.
Разносится утесовский с хрипотцой голос. Это мамин любимый «Офицерский вальс».
В том же году прошла денежная реформа. В магазинах разливанное море: водка, коньяк, «спотыкач», «облепиховая», кагор, ликеры. В поллитровках, чекушках, шкаликах-«мерзавчиках», пей не хочу. Народ предпочитает палатки. По проспекту Ленина они на каждом углу: забегаловки, чепки, «американки». А на улице Гоголя коньячная — в рбозлив из дубовых бочонков. Как и в рыбинскую старину, когда «гостеприимные двери бесчисленных трактиров широко открыты день и ночь, и раздаются либо звуки арфы, либо визг жидовских скрипок, либо надоевшее всем цыганское пение». Теперь, правда, без арф, скрипок и цыган — так сказать, по-социалистически. Однако наповал пьяных нет. Заходит работяга с получки: «Дуся, соточку с прицепом и закусить!» «Соточка с прицепом» — сто граммов водки и кружка пива. Пиво свое, рыбинское, бывшего завода Дурдина, бочковое, пенистое, небалованное, тоже, как и пеклеванник, известное по всей Волге. И закусить есть чем: бутерброды с килькой, селедкой, сыром, икрой кетовой. Дерябнет работяга — и дальше. Мало — заходи, пожалуйста, в следующую палатку, снова стограммься, ни тебе очереди, ни толкотни, чинно-благородно, меру знаем. Почти по-европейски: насмотрелись солдатики, побывав в Европе, как на Западе пьют. Опрокинут — и домой подшофе, зарплату несут детишкам на молочишко. За Волгой, на самом выходе с перевоза, павильон, тесом обшит, синей краской выкрашен — «Голубой Дунай». Повыветрится хмель на вольном речном воздухе — заходят еще принять, но головы не теряют.
Но вот кто-то где-то решает: страна-победительница строит счастливую жизнь, негоже спаивать сограждан, строителей коммунизма. Будем внедрять трезвость! Торговлю в розлив прихлопнули, палатки исчезли. Закусь — тоже. Пива нет. И это при живом-то заводе! Одна «продажная дурь» в магазинах. Побутылочно: «Столичная», «Кубанская», «Сибирская», «сучок». Хочешь выпить — бери целую или на троих «соображай». А закусить? Занюхаешь рукавом.
Теперь «соображают» в подворотнях, дворах, на лестничных площадках, за углом, в кустах, на глазах детей. Висит мат, пьют женщины, мужчины, подростки. Пьют и бьют вусмерть. «Голубой Дунай» перекрещивают в «Женины слезы», а вскоре и совсем прикрывают. Цены больше не снижают. Фронтовикам не платят за ордена-медали. В уличной заволжской пыли внуки-несмышленыши играют наградами.
Принуждают подписываться на заем восстановления разрушенного хозяйства. Каждый месяц из маминой и без того скудной зарплаты вычетают на «стройки коммунизма». Работяги шутят: жить стало лучше, жить стало веселей, шея стала тоньше, но зато длинней.
Расту в безотцовстве, но жизнь то и дело сводит с «дядьями», мамиными пациентами, простыми русскими мужиками. В нашей семье они — свои люди. Я многому учусь у них. Каждый в уваженье — благодарность за лечение — старается чем-нибудь пособить маме от чистого сердца. Верно сказано: человек начинается с горя. И наш, российский, вдосыть хвативший лиха, остался живым в душе.
Пасха! Мамина подруга тетя Паша отваривает в луковой шелухе яйца. Получаются смугло-красные. Несколько белых варит отдельно. Я раскрашиваю их акварельными красками: зеленые листочки, веточки, пестрые кружочки, полоски, крапинки — простор для фантазии! На столе остывают-отдыхают темно-золотые куличи с глазурью. Удались. Мама — мастерица на них. Еще пасха здорово получается: розовая, из топленого молока. А закупать-запасать начинают загодя до праздника: муку, масло, яйца, изюм, дрожжи, ванилин, молоко. Сначала мама квасит его. Выливает ряженку в узелок из марли, сложенной в два или три слоя, подвешивает над тазом. Сыворотка сцеживается несколько дней. Когда перестает капать, мама развязывает марлю, тщательно перемешивает нежно-розовую массу с сахарным песком, изюмом, ванилином. Я выскребываю кастрюлю ложкой, а потом пальцем. Какое приятное занятие в радостном предчувствии праздника! Душистое лакомство перекладывается в пасочницу, деревянную, расширяющуюся книзу форму с вырезанными на боковых дощечках буквами «ХВ». Теперь пасочницу можно ставить на холодок — в большой старинный сундук, обитый жестяными полосами-узорочьем. Сундук в коридоре — «на мосту», как говорит тетя Паша, с музыкальным внутренним замком. Мама вставляет массивный ключ с ажурной бородкой, поворачивает вправо — дзинь! динь! бом! Поворачивает влево — бом! динь! дзинь!
…Мальчишки собираются в церковь на всенощную, хоть мы и советские, а все равно интересно. Упрашиваю маму отпустить. И вот мы у Егория за вокзалом. Служба уже идет, народу — пропасть. Старухи со свечками, куличами, яйцами. Нищие от ворот до самой паперти. Дежурные милиционеры. На дворе темень, а церковь светится, как китайский фонарик. Поет хор. Точимся внутрь. На нас шикают, шпыняют, ворчат. Огни, блеск икон, благовоние, духота. Крестный ход, хоругви, песнопение, свечи. На мгновение все замирает. Вдруг полуночную тишину взрывает торжествующее «Христос воскресе!». В ответ радостно-благодарное «Воистину воскресе!». И колокола. Сначала большие: степенно, размеренно, глуховато. За ними средние: почаще, позвонче. Наконец малые, заливчатые. Благовест.
Корешимся с Сережей Поташинским, известным в Рыбинске голубятником. У Поташинского десятки голубей, все отборные. Орловские белые, чернокрылые с повязками или ленточные — они ходят на кругах. Трубачи — у них хвост колесом-опахалом. Николаевские краснобокие взлетают вертикально, часами держатся на одном месте. Бывает, ночь напролет зависнут на высоте и места не изменят, если не налетит ветер. Через Поташинского постигаем разные тонкости, приохочиваемся к чтению о голубях. Особая гордость Поташинского — панцирные кружастые и турманы, о них может рассказывать часами. Мы узнаем, что на Руси домашние голуби появились еще больше четырех веков назад, а родина кружастых — Ярославщина. Любо смотреть на их игру: взмывают в небо и ходят малыми кругами, каждый по-своему, забирая вправо, влево, не повторяя полета другого. А турманы? Их у Поташинского несколько пар: красно-пегие с лентой в хвосте, черно-пегие и даже черные. Дорогущие! Перо на грудке с фиолетовым переливом, головка кубичком, серые глазки, клювичек аккуратненький. Турманов называют еще вертунами. На лету кубарятся то через хвост, то через крыло. Увлекутся иногда так, что о землю разбиваются. Один раз Поташинский продал турмана в хорошие руки. Хозяин, чтобы голубь не улетел, вырвал маховые перья. А через месяц-два, глядим, наш турманок снова возле дома. По земле, значит, шел. Уж они такие: или дом найдут, или погибнут. К чужой стае не прибьются.