О душах живых и мертвых - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто не говорил об этом прямо. Зато кричали хором: «Чудовище! Эпиграмма! Больное создание!» И самое главное: «Русской народности и следов нет!»
Но хорошо было строчить господам литераторам в Петербурге. К их услугам собственные журналы. В Москве благонамеренные люди только собирались издавать «Москвитянина». Ждали возвращения из-за границы своего златоуста – профессора Степана Петровича Шевырева. Каково же молчать да завидовать, когда в Петербурге воссиял боевой «Маяк»!
Особенно пришелся «Маяк» по душе Михаилу Николаевичу Загоскину. Когда собирались у него гости, Михаил Николаевич охотно потчевал их литературной новинкой. Он читал из «Маяка» проникновенно, слегка нараспев, а когда доходил до розог, обещанных поручику Лермонтову, с надеждой обращал взор к древнему образу: «Подай, господи!»
Возвеселился духом почтенный романист. Отложив в сторону свои рукописи, сел за письмо в «Маяк».
«Сколько новых, ясных идей, сколько светлых истин! – писал он петербургским собратьям. – Когда я прочел в разборе «Героя нашего времени» следующие слова: «…как не жаль хорошее дарование посвящать таким гадким нелепостям», то я так и бросился бы вам на шею!»
Это объятие могло бы стать символом единомыслия благонамеренных литераторов обеих столиц. Только один голос нарушал благолепие картины…
Давно уехал в Берлин Павел Федорович Заикин. Виссарион Белинский перебрался на собственную квартиру в линиях Васильевского острова. В комнатах его благоухают цветы, хилые первенцы северного лета. По-прежнему царит в скромном жилище образцовый порядок и все сверкает ослепительной чистотой. А квартирная хозяйка дивится на невиданного жильца: вчера еще лежал неподвижно, совсем хворый, а сегодня опять пишет и откидывает один исписанный лист за другим.
Читатели ждут обещанного знакомства с Печориным. И надо бы писать Виссариону Григорьевичу о романе, прозвучавшем как набатный колокол на пустырях русской словесности. Но он еще раз пересматривает все вышедшие критики и только тогда берется за перо. Кто же, кроме него, может принять неравный бой с многоголосым вражьим хором?
«Вы позволяете человеку делать все, что ему угодно, быть всем, чем он хочет, вы охотно прощаете ему и безумие, и низость, и разврат; но, как пошлину за право торговли, требуете от него моральных сентенций о том, как должен человек думать и действовать и как он в самом-то деле и не думает и не действует…»
Гнев захлестнул Белинского. Он походил по комнате, растирая онемевшую руку, потом вернулся к конторке. Перечел написанное и, сменив лист, продолжал:
«И зато ваше инквизиторское аутодафе готово для всякого, кто имеет благородную привычку смотреть действительности прямо в глаза…»
И опять яростно бежит по бумаге перо.
А утомится Виссарион Григорьевич, тогда сядет на диван и сидит, закрыв глаза. Скорее, скорее бы вернулись силы!
Издатель «Маяка» господин Бурачек читал в эти дни увесистое письмо, пришедшее из Москвы.
«Я с некоторого времени поослабел, – признавался Загоскин, – потому что устал воевать один против наших скептиков, либералов, ненавистников России…»
Господин Бурачек недовольно поднял брови.
«Один?.. Ослеп, должно быть, Михаил Николаевич в своей гордыне. А гордыня христианину – грех!»
И хотел было издатель «Маяка» послать собрату, впавшему в соблазн, христианский совет – почаще петь молебны с коленопреклонением у чудотворной иконы Иверской владычицы да наложить на себя пост, – но следующие строки письма рассеяли недоразумение.
«Когда стал выходить «Маяк», – продолжал Загоскин, – сердце мое снова ободрилось, я сказал: «Теперь я не один, нас двое! Теперь есть у меня сослуживец на ратном поле, да еще какой! Чудо-богатырь!»
И расправил тогда плечи издатель «Маяка», чудо-богатырь господин Бурачек. Решил напечатать вещее загоскинское письмо в журнале. He ему ли, богатырю, вести за собой всю христолюбивую словесность? На что хитер Ванька-каин, господин Греч, а и тот уже забежал с поклоном к «Маяку»:
– Я давно не читал ничего лучше, справедливее, откровеннее, благороднее! Продолжайте так – и общая благодарность будет вашим уделом, и тьма не обымет «Маяка».
Еще шире расправил плечи господин Бурачек.
– Где он, богомерзкий еретик, богоотступник и фармазон, засевший в «Отечественных записках»? – И опять сделал издатель «Маяка» решительный взмах рукой. – Беспощадно отодрать для начала… чтобы не было потом поздно!
А Виссарион Белинский, как всегда, стоял у своей конторки. Он бросал дерзкий вызов всему сборищу литературных пауков:
«Покажитесь перед людьми хоть раз в своем позорном неглиже, в своих засаленных ночных колпаках, в своих оборванных халатах, – люди с отвращением отвернутся от вас и общество извергнет вас из себя».
Извергнет? Так не писал Белинский в пору своего насильственного примирения. Да, общество извергнет вас из себя, продажные шуты продажной морали! Так будет!
И новая мысль приходит на смену: когда же все это будет и как?
Статья писалась в мучительных раздумьях. Пришло новое, беспокойное, страдальческое чувство. Можно и должно отвергнуть гнусные российские устои. Но во имя чего? Что придет на смену?..
Лето стояло знойное, сухое, без дождей. Из губерний ползли в столицу первые тревожные слухи – опять горят хлеба! Зловещее марево поднялось над Петербургом. Даже ночи, светлые, как день, не приносили облегчения…
Виссарион Белинский, изнемогая от духоты, медленно бродил по притихшим улицам. Где они, будущие союзники для предстоящих схваток?..
Глава третья
Приехав в Петербург, Герцен остановился в Демутовой гостинице, куда обычно заезжали лишь именитые и богатые люди.
Но вряд ли кто-нибудь из постояльцев этой гостиницы начинал свою жизнь в невской столице так, как начал Александр Иванович.
В комнатах, отведенных новоприбывшим, еще суетились слуги; Наталья Александровна едва успела распаковать самое необходимое, чтобы устроить сонного после дороги Сашку, еще только отпили новоселы свой первый в Петербурге чай, а будущий чиновник министерства внутренних дел уже взялся за шляпу.
– Наташа! Отдыхай, родная, я ненадолго отлучусь.
На улице он кликнул извозчика:
– На Сенатскую площадь!
Ехал и вспоминал последнюю беседу с отцом в Москве.
«Будь осторожен, Александр, – говорил сыну Иван Алексеевич. Хмурый старик пожевал губами, словно соображая, как избежать при прощании чувствительных сцен. – Будучи в Санкт-Петербурге, мой друг, остерегайся всех… и даже тех, к кому я даю тебе рекомендательные письма».
Сын с удивлением взглянул на отца.
«Я сказал именно то, что хотел сказать, – заключил вместо всяких объяснений московский барин. – Не доверяйся никому и считай себя предупрежденным…»
Разумеется, Иван Алексеевич говорил с сыном по-французски. Привычку к этому языку он сохранил как единственную память о бесплодных скитаниях по Европе. Окончив непривычно длинную речь, старик сухо простился с сыном.
Отдавшись невеселым воспоминаниям, которые увез из отчего дома, Герцен рассеянно глядел на петербургские улицы.
– Эй, берегись! – Возглас извозчика, чуть не наехавшего на замешкавшегося пешехода, вернул седока к действительности.
«Берегись!» – встречает Петербург. «Остерегайся!» – проводила Москва», – с улыбкой подумал молодой человек.
Он подъезжал к Сенатской площади. Отпустил извозчика и медленно пошел по широкому тротуару.
Вечерело. Летний день сменился прохладой. На фоне потемневшего неба высился скачущий Петр. Вдали, у сенатских стен, почти не было прохожих. И вся площадь была тоже безлюдна. А ведь именно здесь раздался в 1825 году клич русского освобождения.
Будущий чиновник министерства внутренних дел остановился и обнажил голову; можно было подумать, что, разгорячась прогулкой, он ищет освежения.
Безвестному молодому человеку и в голову не могло прийти, что он сам предстанет потомкам среди участников героической эпопеи.
В этой трагедии подвига и борьбы нет единства времени и места, но есть в ней единство героической воли и мысли, единство любви к родине и ненависти к угнетателям.
Идут годы, великая трагедия продолжается. Подневольные пахари то здесь, то там встают против векового ига. Как факелы, горят барские усадьбы, а вдали вспыхивают новые факелы, и зарево, как багряный стяг, плещется в небе. И словно слышится из глубины времен голос писателя-провидца: «О! если бы рабы… разбили железом, вольности их препятствующим… главы бесчеловечных своих господ…»
Было поздно, когда Герцен вернулся в гостиницу. Наталья Александровна томилась в беседе с малознакомым родственником из преуспевающих петербургских дельцов.
Беседа оживилась с приходом хозяина. Но стоило ему заговорить о том, что он побывал на Сенатской площади и долго стоял там, обнажив голову, как в него вперились предостерегающие глаза гостя. Не дав Герцену продолжать, гость решительно перевел разговор на Москву и стал расспрашивать о таких общих знакомых, которыми никогда в жизни не интересовался.