О душах живых и мертвых - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пока что ты мне только мешаешь, – ответила Наташа. – Давай сюда твои дневники.
Герцен передал ей толстую тетрадь.
– Кажется, единственный вид словесности, – сказал он, – когда человек может мыслить и говорить свободно в этом мире холопской мерзости.
– Тише, тише, милый! – перебила Наталья Александровна, многому научившаяся в Петербурге. – Я так за тебя боюсь!
– А! Вот видишь, – перебил ее муж. – Мы говорим с тобой наедине, в нашей собственной квартире, и ты, не дрогнувшая бежать со мной, ссыльным, во Владимир, ты, такая стойкая во всех испытаниях, не можешь отделаться от этого унизительного страха.
– Я прошу тебя, милый, только о том, чтобы ты всегда был осторожен. Помнишь, ты говорил мне, что не хочешь быть страусом? Так не будь же и кроликом, который готовится прыгнуть в пасть удаву.
Александр Иванович стал целовать жену, едва пересиливая смех.
– Милая! Кого же ты именуешь удавом? Графа, облаченного в жандармский мундир, или того, кто носит императорскую порфиру?
Наталья Александровна закрыла ему рот рукой.
– Александр, я сейчас же уйду, и тогда тебе придется разбираться одному.
– Нет, нет! – Герцен обнял ее. – Я ведь только начал брать у тебя уроки благоразумия!
Они снова взялись за рукописи. Александр Иванович стал серьезным:
– Как жить на Руси человеку, повинному в самом страшном преступлении – в намерении писать? А писатель, Наташенька, не может бежать от жизни. Клянусь тебе, мой осторожный и благоразумный друг, одной посредственности предоставлено право независимости от духа времени. Жалкая независимость! Я не возьму ее!
– Еще бы! – ласково укорила Наталья Александровна. – Ты у меня опасный вольнодумец!
– Так было раньше, дорогая! Увы, теперь я только коллежский асессор, причисленный к канцелярии его сиятельства господина министра внутренних дел… Вот когда судьба жестоко отомстила мне за мое легкомыслие. Сам сатана нарядил меня в мундирный фрак, дабы я уразумел, что мундир и единообразие – страсть деспотизма.
Герцен уже понимал, что, подчинившись отцу и поступив на службу в министерство, совершил нелепую ошибку. Он все реже ездил на службу, являя чиновникам невиданный пример равнодушия к открывшейся карьере.
И не пропускал ни дня, ни часа, чтобы не побывать в Публичной библиотеке. Его интересовала история Петра Первого, о котором он собирался писать, – ведь история открывает дверь в современность. Его влекли французские философы, с которыми дружил он с университетской скамьи. Он продолжил свои экскурсии в древнюю литературу и в литературу западных стран. Он не отступался от Гегеля, пока не вскрыл идеалистическую шелуху его формул и не добрался, вопреки Гегелю, до мысли о том, что в диалектическом методе кроется алгебра революции…
В то же время он умел всей душой отдаваться музыке и подолгу изучать в Эрмитаже великих мастеров итальянского Возрождения; Герцен был неистощим в дружеской беседе за бокалом вина, но выходило как-то так, что он никогда не отрывался от дела.
Кабинет его все больше и больше походил на книгохранилище. Вот легли на полку листы, наскоро набросанные еще в Крутицких казармах, – мысли и ощущения узника самовластья. А вот записки о себе. Пусть хоть в них сохранятся безоблачная юность, кипение мысли, восторженная вера в добро, хмельные ночи, стихи, споры и клятвы сердца. Но и сюда, как напоминание о жестокой действительности, занесены суровые строки: «Черные тучи поднимались грозно и мрачно».
Прошли немногие годы, и еще больше сгустились эти тучи. Неужто не прорежет мрачную тишину раскатистый удар грома?
Напрасные надежды! Нужен был особый закал, чтобы не отравиться ядовитым, застойным воздухом. Надо было вытерпеть постоянные оскорбления и поругание прав человека. Надо было жить, сознавая горчайшие истины и собственную немощь. Жизнь учила скрывать все дорогое в недрах души. Надо было не растерять это доброе и не растеряться самому. Надо было жить, чтобы дать вызреть немому, яростному гневу. Тот, кто умел сохранить человеческое достоинство, приходил к мыслям страшным, леденящим сердце. И все-таки надо было жить.
– Что с тобой, Александр? – Наталья Александровна только что пришла в кабинет и смотрит на мужа с испугом. – На тебе лица нет… Опять взялся за свое?
Она нежно обнимает его и ведет к дивану. Здесь их любимый уголок признаний и размышлений.
– Полно, полно, родной! – продолжает Наталья Александровна. – Разве твои муки чему-нибудь помогут? – Она гладит его по голове, как ребенка.
Герцен весь отдается этой тихой ласке. Как хорошо ему с Наташей! В ней он нашел все – любовь и новые силы, чтобы жить.
– Ну, говори, говори, милый! Тебе будет легче.
Герцен молчит. Нет таких слов, чтобы объяснить, что испытывает он в часы раздумий.
Наталья Александровна видит на столе раскрытую рукопись.
– Ты опять что-нибудь перечитывал? – догадывается она.
– Попались на глаза мои сцены из римской жизни. Ты их помнишь?
Еще бы ей не помнить! Она знает каждую его строку. Ведь именно ей первой он читает каждый набросок, а в ссылке ей частенько приходилось быть единственной слушательницей рождавшихся произведений.
– Когда рухнул древний Рим, – говорит Александр Иванович, взяв со стола тетрадь, – на его развалинах суждено было утвердиться новому миру. Может быть, и мы живем на переломе?.. А! Нашел… Помнишь, римлянин Лициний беседует со своим другом Мевием? Хочешь, перечту?
Наталья Александровна согласно кивнула головой и еще раз пригладила растрепавшиеся волосы мужа.
Он стал читать монолог Лициния, все больше увлекаясь:
– «Может, придут другие поколения, будет у них вера, будет надежда, светло им будет, зацветет счастье, может. Но мы – промежуточное кольцо, вышедшее из былого, не дошедшее до грядущего. Для нас – темная ночь, ночь, потерявшая последние лучи заходящего солнца и не нашедшая алой полосы на востоке».
Наталья Александровна пристально глядела на чтеца. Какой там римлянин Лициний! Говорил собственный ее муж, и говорил о себе и о своих современниках, а рука его, державшая лист, дрожала.
– «Счастливые потомки, – продолжал читать Герцен, – вы не поймете наших страданий, не поймете, что нет тягостнее работы, нет злейшего страдания, как ничего не делать! Душно!»
В рукописи следовала авторская ремарка: «Лициний закрывает руками лицо. Мевий, глубоко взволнованный, молчит».
Наталья Александровна, глубоко взволнованная, молчала. А Александр Иванович отбросил рукопись и, закрыв лицо руками, еще раз повторил:
– Душно!
Многие на Руси, прячась от стерегущих глаз, шепотом повторяли то же страшное слово, потому что чувствовали на шее петлю, которая вот-вот захлестнет.
И многие не выдержали этого страха. А иной, храбро начав путь, никуда не пришел – утонули благие намерения в праздных речах.
Но счастлив был тот, кто, мучась и сомневаясь, падая и вставая, неустанно искал в безвременье дороги к будущему, потому что нет злейшего страдания, чем ничего не делать!
Кавказская повесть
Глава первая
Приветствую тебя, Кавказ седой!Твоим горам я путник не чужой…
Давно написаны эти строки. И вся поэма «Измаил-Бей» мирно покоится в Петербурге, погребенная среди других черновиков.
Автор снова странствует по Кавказу. Но как далеки от поэтических видений будни войны!
Поручик Тенгинского пехотного полка Михаил Лермонтов, прикомандированный к отряду генерала Галафеева, готовится к походу. На завтра назначено выступление из крепости Грозной. В крепости собраны немалые силы. В походе участвуют пехота, егерские и казачьи полки, саперы. Вокруг легких горных пушек хлопочут артиллеристы.
Мирная, хотя и грозная по названию, крепость давно не видала такого движения, такого многолюдства.
Тревожно ржали бывалые кони. Казацкие шашки блестели на солнце. В пехотных ротах расторопные унтер-офицеры проверяли боевую выкладку. По всем направлениям сновали ординарцы. Откуда-то лилась неумолчная, протяжная песня:
Эх, да не белы снеги…
Кто знает, почему именно эта песня вспомнилась служивому среди истомленной зноем природы… Должно быть, всюду следует за умельцем спутница песня, родившаяся в заснеженной рязанской или тверской избе. Куда ни закинет солдата судьба, везде на сердце у него родина, на памяти песня:
Эх, да не белы снеги…
Все еще шумели роты у костров, на которых кипело вечернее варево. Все еще сновали меж огней озабоченные унтеры, но пора было дать людям хоть недолгий покой – переправа через реку Сунжу была назначена на рассвете.
Поручик Лермонтов побывал в штабе, получил предписание состоять в распоряжении командующего. Все дела были кончены. Он прошел меж крепостных строений, всматриваясь в быстро темнеющую даль. Крепость затихала. Даже песня смолкла.
Надо было возвращаться на временную квартиру, а там уже поджидал его Алексей Аркадьевич Столыпин. Столыпин отправился на Кавказ после резолюции императора. Решив судьбу Лермонтова, Николай Павлович написал о его секунданте: «Отставному поручику Столыпину объявить, что в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным».