О душах живых и мертвых - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, нет! Никогда не говорил о Бэле такими словами почтенный штабс-капитан Максим Максимыч. Все это написано не о ней, а о черкешенке Гуаше, героине одноименной повести, принадлежащей перу никому не известного автора – Николая Соломоновича Мартынова.
Могла бы выйти в свет замечательная кавказская повесть. Но как не повезло несчастной «Гуаше»! Михаил Лермонтов напечатал в журнале «Бэлу», а теперь ее же историю наперебой читают люди в лермонтовском романе. Опять сорвалось!
Между тем как бы выиграла русская словесность, какой истинный герой времени явился бы в «Гуаше»!
Правда, взвесив все обстоятельства, Николай Соломонович решил потрафить модному вкусу. Он не пожалел красок, чтобы изобразить язвы петербургского света.
«Петербургская среда портит людей, – утверждал автор. – В петербургском свете берут начало и развиваются все те мелкие страсти и пороки, которыми так страдает наше современное общество: эгоизм, тщеславие, интриги, фанфаронство – вот обыкновенные спутники этого блестящего ничтожества. Для петербургского юноши непонятно, например, как можно быть очень порядочным человеком и не уметь говорить по-французски. Тут внешность овладевает всем, наружная форма берет перевес над внутренним содержанием…»
Итак, автор отдал полную дань модной критике высшего столичного общества, в котором вырос будущий поклонник Гуаши, блестящий гвардеец Долгорукий. Ему и суждено стать героем любовной истории, вставленной в экзотическую кавказскую рамку. Но пусть не спешит с выводами читатель. Любовная история останется только фоном. Автор готовит Долгорукому почетный жребий. Долгорукому, а не кому-нибудь другому, суждено быть героем времени.
И здесь начинается коренной спор между бывшими юнкерами Школы гвардейских подпрапорщиков, обратившимися к словесности.
Николай Соломонович Мартынов внимательно изучил повести своего однокашника Михаила Лермонтова. Автор «Гуаши» воспринял сюжет – любовь русского офицера к черкешенке; он скопировал, как умел, свою Гуашу с лермонтовской Бэлы. Но когда встал вопрос о герое, Николай Мартынов не пошел по тому пути, который издавна избрал для себя опальный поручик Лермонтов.
Пусть гнездятся в высшем свете пороки и страсти, – разумеется, мелкие! Но на то и существуют герои, чтобы побеждать пороки.
«Нравственная порча, – уверял автор «Гуаши», – не коснулась Долгорукого: он вышел чист и невредим из этого одуряющего омута».
Кто же будет считать после этого героем времени Печорина? А Долгорукий для наглядного сравнения с лермонтовским героем тоже оказывается на Кавказе, но, разумеется, добровольно.
«Перенесенный почти мгновенно из блестящего петербургского общества на дикую кавказскую почву, Долгорукий сразу понял свое новое положение и оценил по достоинству людей, его окружающих».
Если бы даже промахнулся Долгорукий в этих оценках по молодости или по благородству аристократической души, чистой, как горный снег, автор немедленно наставил бы его на путь истины. Николаю Соломоновичу Мартынову не терпится нанести удар людям четырнадцатого декабря. Пусть явятся они, висельники и каторжники, на суд!
«Палатка Долгорукого, – повествовал автор «Гуаши», – была всегда наполнена разжалованными, политическими ссыльными и разных других оттенков людьми, которыми так изобиловал кавказский край».
Черновики повести, перемаранные, начатые заново и вновь перечеркнутые, свидетельствовали о том, что автор долго искал наилучших способов учинить желанную расправу над политическими ссыльными. После долгих поисков мысль приобрела полную ясность. В рукописи Мартынова появились ядовитые строки:
«Может быть, случалось иногда, что некоторые из этих господ злоупотребляли добротой Долгорукого, эксплуатировали его недостойным образом, но и тут, когда что-нибудь подобное открывалось, Долгорукий не переставал защищать их, старался всеми средствами извинить в глазах других неблаговидность их поступков…»
Николай Соломонович остался доволен: во-первых, политические ссыльные были смешаны воедино с людьми разных других сомнительных оттенков; во-вторых, им-то и присущи, оказывается, неблаговидные поступки, то есть корыстная эксплуатация добродетельного героя повести. Смотрите же, читатели, каковы они, люди четырнадцатого декабря!
Когда-то их расстреливал на Сенатской площади генерал Мартынов. Теперь его родич, обратившись к словесности, завершает расправу ударом кинжального пера.
Пусть герой «Гуаши» снисходительно бросает подачки этим бывшим людям, докатившимся до мелкого попрошайничества. Они никому не страшны. Жизнь покончила с ними раз и навсегда. В этом может убедиться каждый читатель «Гуаши», если… если не разоблачит ядовитую клевету, ловко вплетенную автором в невинную кавказскую повесть.
Николай Соломонович Мартынов никогда не смешает себя с теми, кто идет по пути крамолы.
Нет у него ничего общего с поручиком Лермонтовым!
Исповедь ума и сердца
Глава первая
В петербургских кофейнях «Отечественные записки» брали нарасхват. Под статьей о «Герое нашего времени» не было подписи, но имя автора не составляло загадки для читающей публики.
Хитрость, придуманная издателем журнала, не достигла цели. Краевскому казалось, что анонимные рецензии будут восприниматься как выражение общего мнения редакции. При желании это давало возможность скромному редактору отнести ту или иную рецензию за счет собственного таланта. Кое-кто из простаков действительно попадался вначале на удочку. Однако это меньше всего относилось к статьям Виссариона Белинского. Его руку узнавали безошибочно.
Читатели, проглотив начало статьи в июньской книжке «Отечественных записок», гадали и спорили о том, что сулит продолжение.
Белинский работал в вечной спешке, на которую обрекал его редактор. Краевский по-прежнему загружал его всякими мелочами и черновой работой – и все, конечно, для пользы журнала! Но окончание статьи о «Герое» тоже не могло ждать.
Расправившись с моралистами в засаленных халатах, Виссарион Белинский отстаивал право Лермонтова на беспощадность суждений:
«Мы должны требовать от искусства, чтобы оно показывало нам действительность, как она есть, ибо, какова бы она ни была, эта действительность, она больше скажет нам, больше научит нас, чем все выдумки и поучения моралистов…»
Русская критика сделала огромный шаг к будущему в тот день, когда в комнате на Васильевском острове в рукописи, лежавшей на конторке, появились вещие строки:
«Судя о человеке, должно брать в рассмотрение обстоятельства его развития и сферу жизни, в которую он поставлен судьбою».
Если бы развить эти мысли, если бы углубиться в сферу жизни, в которую был поставлен судьбой Григорий Александрович Печорин, если бы сопоставить его биографию с общим ходом русской жизни, тогда сама собой открылась бы обреченность уклада, который порождает Печориных.
Недаром же и воскликнул Виссарион Белинский: «Это грустная дума о нашем времени!.. это вопль страдания, но вопль, который облегчает страдание…»
Он хорошо помнил свидание с Лермонтовым в камере Ордонанс-гауза. Как мало времени прошло, и как все изменилось! Ныне и сам критик вернулся к пламенному отрицанию.
Но страшна пустыня отрицания, когда не знаешь, куда идешь. Ни компаса в руках, ни маяка перед тобой; коптит небо только петербургский «Маяк». Да, страшна пустыня отрицания, если не ведет к утверждению нового. Но о нем, об этом новом устройстве жизни, нет даже смутного представления.
Чем больше страдал в это время Виссарион Белинский, тем больше хотел уберечь поэта от таких же страданий. Он писал статью о Печорине, а хотел говорить с автором романа. Никто не знал об этих раздумьях критика. Никто, кроме одного человека.
Они встретились, да и не могли не встретиться. Герцену настойчиво писал об этом Николай Огарев. Оба разошлись когда-то с Белинским, но никогда не спускали с него глаз: он действовал на общественном поприще непрерывно, ежедневно. И самое главное – даже в эпоху своего насильственного примирения с российскими «устоями» он был яростно непримирим к каждому носителю зла.
Итак, они встретились, хотя бы для того, чтобы возобновить прежние споры.
Герцен разыскал на Васильевском острове надворный флигелек, поднялся по ветхой, скрипучей лестнице и не без колебаний вошел.
Белинский с удивлением, а может быть, и с тайной радостью взглянул на гостя.
– Едва разыскал вас, Виссарион Григорьевич, – приветливо сказал Герцен, крепко пожимая протянутую руку. – Так вот вы куда укрылись? – и он оглядел комнату.
Окна, несмотря на летнюю жару, были закрыты. Белинский зябко кутался в теплый халат.
Хозяин был застигнут врасплох и смотрел выжидательно. Разговор плохо вязался. Вспоминать о московской размолвке обоим не хотелось. С непринужденностью светского человека Александр Иванович заговорил о петербургских впечатлениях; потом, между прочим, коснулся прежних, примиренческих статей Белинского, с которыми он, Герцен, перебравшись в столицу, может согласиться еще меньше.