Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа - Алексей Арцыбушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В смертной нас оказалось трое, как я и говорил. Арсен был немного старше меня, одной масти и телом близок. Подали апелляцию, сидим и ждем решения. Арсен все доктору жаловался на сердце, приступы с ним бывали. После одного он под вечер умер. Доктор мне и говорит: «Слушай, сейчас я буду тебе жизнь спасать. Нас вряд ли помилуют, а его наверняка», – указал он на мертвого. «У нас ночь впереди». Первое, что он сделал, намочив в моче тряпку, положил ее на лицо покойника. «К утру лица не будет, все раздуется, не узнать, скажем, что умер Чавчавадзе. А сейчас я всю его татуировку на тебя скопирую». У доктора была игла, оторвал он зубами резины с подошвы, нажег ее на спичках и на слюне замесил – получилась краска. Всю ночь колол он мне вот этих тигров, чтобы основные приметы с умершего на меня перекинуть, и перекинул довольно точно. Видишь, как расписал. Наутро объявил меня умершим. Пришли в камеру, забрали тело. Его барахло я одел, в мое его одели. Сидим и думаем, хватятся или нет, ходим из угла в угол, а об одном думаем. Пришел вечер – тихо, ночь прошла – тихо.
Арсен Бадалашвили. Рисунок А. П. Арцыбушева
– Знать, прямо так и свалили тебя в ров, не рюхнулись, что ты – не ты!
Но вся беда заключалась еще в том, что мы оба ничего не знали об Арсене, кроме фамилии. Ни статьи, ни года рождения, ни кто он, ни что – «темная ночь», а при любой проверке все спрашивают согласно формуляру. Ну, если его помилуют, как отвечать, что говорить? И тут доктор начинает учить меня припадкам падучей и невменяемости, в которой человек может все спутать и все забыть. Я пробую, бьюсь в конвульсиях, а он поправляет, чтобы и врачи не распознали бы в случае чего. Когда стало все ладно получаться, доктор и говорит: «Ты, валяй, бейся, а я надзор вызывать стану, чтобы они видели, что ты падучий». Так и сделали: я колочусь, а надзор врача вызвал, пену пускаю, гнусь дугой. «Падучая у него, – говорит доктор, – сколько сижу с ним, все колотит». «Да, самая что ни есть падучая», – отвечает тюремный врач, раскрывая мои веки, и стал мне палец заламывать, точь-в-точь как ты тогда, – я сразу обмяк. Доктор научил такой реакции. С тех самых пор и бьюсь я, чтобы ничего о себе не знать и не помнить, кроме имени и фамилии. Так и в формуляре значится: «О себе не помнит ничего», потому и не спрашивают. Арсена, как доктор и говорил, помиловали, меня и доктора – к расстрелу, я «умер» еще в камере, а моего спасителя – к стенке. Прощаясь, он мне сказал: «Живи вместо меня!»
Арсен много рассказывал мне о своей матери, об отце, особенно нежно о бабушке с дедом; как сейчас помню, где они жили: Сагурамойский район, село Ткварели, а быть может, память спутала, сколько лет прошло.
У меня сохранился рисунок его головы, лицо в фас. И теперь он у меня. Арсен дни и ночи запоем писал стихи на грузинском. Он читал мне их. Языка я не знаю, но по музыкальности своей они трогали и были красивы. Мы долго были вместе, и все посылки я делил с ним. Все его боялись, и он на всех наводил страх и ужас. Единственным человеком, которого он подпускал к себе, был я. Часто бежали за мной, крича: «Арсен! Арсен!» Стоило мне появиться, он покорно шел за мной. Думается мне, что игра и необходимость перешли в болезнь.
Конечно, я никогда не мог проверить истину его рассказа в лагере, тем более что я один знал «тайну». Прощаясь, он просил меня запомнить адрес его отца и матери в Тбилиси, я его помню, но, будучи в Тбилиси, я по этому адресу не пошел. В лагерях всякое расскажут, а где правда, где романтический вымысел, определить трудно. Разыскивая, можно невольно попасть в «непонятную». Я рассказывал эту историю грузинам, в частности одному из Чавчавадзе, они не посоветовали мне идти по адресу. Я и не пошел, а на этих страницах рассказал всю историю, как слышал. Арсена взяли на этап, и мы расстались, обняв друг друга.
Настал день, когда по мерзлым колдобинам и подернутым льдом лужам повел меня конвоир в Воркуту на обследование, он шел рядом с автоматом, за который я держался рукой, ибо был слеп. Он вел меня, забавно предупреждая, где лужа или более серьезное препятствие. Я падал – он поднимал. Я, отпустив руку, лез в кювет, он вытаскивал меня и приговаривал:
– Куда ж ты, слепая тетеря, лезешь!
Так мы с ним в обнимку дошли до поликлиники. Я вошел в кабинет, вертухай остался у дверей. У окна, в глубине кабинета, за столом сидела докторша, против нее – сестра. Справа и слева – стеклянные шкафы, посередине – стул. Войдя, выставив руку вперед, я твердым шагом направился прямо на шкаф, споткнувшись о стул, упал.
– Сестра, сестра! Помогите, он же нам все шкафы перебьет! – закричала врачиха, вскочив со стула и вместе с сестрой поднимая меня.
Меня подвели к столу, подсунули под меня стул, а я сел лицом к двери.
– Он совсем ничего не видит? – спросила врачиха у вертухая.
– Тятеря, – ответил он по-вологодски.
Меня развернули. Докторша долго и внимательно смотрела на меня, я смотрел мимо нее. О глазное дно! O милость Божия!
– Так, на пальчик.
Я в другую сторону, где пальчика нет.
– Сюда, сюда, – поворачивая мою голову к пальчику, ласково говорит она. – На кончик носа, вниз, вверх… так, хорошо. На ушко. – Она вновь поворачивает мою голову на свое ушко, которое я прекрасно вижу: розовенькое женское ушко молодой красивой врачихи. – Сколько пальцев?
– Не вижу.
– А так?
– В тумане.
– А так?
– Три. – Хотя было два.
– Пигментная дегенерация сетчатки, хориоретинит обоих глаз, – диктует она сестре. – Зрение 0,03, подлежит инвалидизации. Какая у вас статья?
– 58–10.
– Была бы бытовая, пошли бы домой, с этой не актируют, к сожалению, – добавила она. – Возьмите его и ведите осторожно, – обратилась она к вертухаю.
– Да я что, я и так осторожно, пойдем, тятеря!
Он взял меня под руку, врачиха дала ему заключение и сказала:
– Передайте в санчасть.
Я прекрасно сыграл свою роль, на многие года получив инвалидность. Самое главное, что нет никому дела, вижу я или не вижу, смотрят на заключение, на формуляр, смотрят в списки инвалидов зоны, до остального дела никому нет. Так и смотрели на меня все врачи, с которыми мне приходилось работать: инвалид и, слава Богу, свой фельдшер, – а чаще всего меня просто госпитализировали, так что я там, где работал, там и жил, там и питался. В то время обыкновенно при санчасти в зонах была своя кухня, свои повара и другое, отличное от общего, питание, даже с диетой. Врачи – все зэки, все свои и относятся к тебе в зависимости от твоих личных качеств как в работе, так и в жизни. Работать приходилось много, посменно, без выходных, а когда один, то круглые сутки, засыпая от случая к случаю.
Так, работая, учился, учась, работал. Где бы я ни работал, с врачами всегда был, что называется, на короткой ноге, активно работая, активно живя. Врачи видели во мне не только помощника, но часто и друга, которому можно доверять и который не продаст, не заложит, а уж выполнит все досконально. Это спасало меня больше всякой инвалидности, так как и они стояли за меня горой в случае надобности.
Кто-то настучал на меня и на всю санчасть, что она держит на «койке» здорового фельдшера, выдавая его за инвалида. В стационар пришла комиссия, якобы для проверки всех историй болезни и в соответствии с ними больных. Начальник санчасти предупредил, а он был свой, чтобы сберегли Арцыбушева: комиссия интересуется им.
Пришли, сели, по историям болезни вызывают больных. Я, в белом халате, в белой шапочке, поочередно ввожу больных, врач делает пояснения. Лежал у нас некто, разбитый параличом, ничего не говорящий, а несвязно мычавший сифилитик, которого я ввел в ординаторскую. Доктор, обращаясь к комиссии, подает им историю болезни и говорит:
– Арцыбушев, люэс[130] три креста, паралич.
– Уведите! – сказала комиссия, посмотрев для проформы еще двух-трех, выкатилась не солоно хлебавши.
Доктор, получив сигнал, переписал историю болезни сифилитика на мою фамилию. Стукач был посрамлен!
Как-то лег к нам с этапа юноша Ваня Кудрин с открытой язвой желудка. Как выяснилось, военный фельдшер. Попав в плен, маханул к власовцам, чтобы не попасть в лагерь военнопленных. С власовцами – на передовую, а с передовой – к своим. Кажется, кроме ордена, парень ничего не заслужил. Не тут-то было.
– В плену был?
– Да! Бежал!
– У власовцев был?
– Да, чтобы легче бегать!
«Смерш», тюрьма, лагерь, измена Родине – десятка!
Ваня лежит в той же палате, в которой ночую я. Вечерами режемся в шахматы. Я проигрываю чаще и вхожу в азарт, начинаю злиться. Ванька видит, а подзуживает. Так постепенно он стал мне ненавистен: видеть его не хочу, а играть тем более. Он видит и все понимает, но молчит.
Однажды у меня страшно разболелся глазной зуб. Зубного врача в зоне не было. Пошел в гнойную, показал, положили на стол, сделали укол в десну, наложили щипцы, тягонули и сломали зуб. К ночи щека раздулась, к утру лица не видно – жар до сорока. Абсцесс. Я в бреду, открываю глаза, Иван сидит рядом. Сколько бы я ни открывал глаза, он тут неотступно, что-то колет в мышцу, дает пить. Температура все лезет и лезет. Ни лица, ни уха – все сплошной шар. Слышу вопрос: