Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа - Алексей Арцыбушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваня лежит в той же палате, в которой ночую я. Вечерами режемся в шахматы. Я проигрываю чаще и вхожу в азарт, начинаю злиться. Ванька видит, а подзуживает. Так постепенно он стал мне ненавистен: видеть его не хочу, а играть тем более. Он видит и все понимает, но молчит.
Однажды у меня страшно разболелся глазной зуб. Зубного врача в зоне не было. Пошел в гнойную, показал, положили на стол, сделали укол в десну, наложили щипцы, тягонули и сломали зуб. К ночи щека раздулась, к утру лица не видно – жар до сорока. Абсцесс. Я в бреду, открываю глаза, Иван сидит рядом. Сколько бы я ни открывал глаза, он тут неотступно, что-то колет в мышцу, дает пить. Температура все лезет и лезет. Ни лица, ни уха – все сплошной шар. Слышу вопрос:
– Заражение крови?
– Пока еще нет, но может, пенициллина-то нет.
На четвертые сутки что-то прорвало, и начало хлестать изо рта зеленое, зловонное, с литровую банку нахлестало. Иван неотступно рядом. Так он меня и выходил, а может, и от смерти спас. С тех пор все мое сердце было отдано ему, и дружба наша длилась до моего этапа в особо режимный, и то мы с ним продлили расставание на шесть месяцев. А дело было так: поплыли слухи о создании на Воркуте особо режимных лагерей каторжанского типа. В них собирали всю 58-ю. Я в списках.
Мы с Иваном работаем фельдшерами в разных зонах, но при острой надобности пройти друг к другу можно. Я пошел к нему и рассказываю все по порядку.
– Ванюха, что делать? Как спастись от этапа?
Ванька думал, думал и придумал.
– Я тебе сейчас тройную дозу противотифозной вакцины под лопатку всажу. Легкий тиф замастырим.
Я скинул рубаху и говорю:
– Валяй!
Он и всадил. Дня так через два жар и вся тифозная картина налицо! Анализы подтвердили. ЧП по всей Воркуте. Колоть всем вакцину! Поголовно! Ищут причину, берут анализы воды. Ответ из центральной лаборатории прочли, ахнули: вместо анализа воды пришел анализ мочи. Зону объявили закрытой инфекционной, все этапы остановили, ни туда ни сюда. Чем активнее кололи вакцину, тем более путали всю картину: где прививочный, где настоящий. Так шесть месяцев все разбирались. Я давно выздоровел и продолжаю работать. А много месяцев до этого случая меня перевели работать в инфекционный барак. Там была сплошная лафа. Ни тебе салонов, ни тебе проверок. Я на бараке сделал надпись «Вход строго воспрещен. Заразный корпус». Так тихо и мирно жили мы в этом корпусе под охраной грозной вывески. К нам от шмонов из зоны приносили прятать все запретное, все нелегальное. Врач приходил в барак утром и вечером, посмотрит больных, сделает назначения и нет его. Санитаров я подобрал из эстонцев, здоровые лбы, а главное, свои и исполнительные. ОХРа барак мой стороной огибала, на поверке за метр от форточки кричит: «Сколько вас там?» – «Столько-то!» И пошел, дай Бог ноги, рысцой.
Пришло время, и вольнонаемную ОХРу сменили войска МВД – краснопогонники. Они свирепствовали в зонах. Шмон за шмоном, продыху нет. Как-то во время шмона долбит кулачищами в дверь краснопогонник. Я в форточку:
– Что надо?
– Открывай!
– Не могу, – отвечаю, – почитай, что написано. Корпус заразный, не имею права. Заболеть можешь и заразу по зоне и в казармы разнесешь, не имею права.
– Открывай, я тебе покажу заразу, а то дверь выломаю.
– Ну ладно! Лилея, – крикнул я санитару, – пусти этого дурака.
Пустили. Тот пошел переворачивать все вверх дном, шмон чинить. Перевернул, ничего не нашел, так как санитары свое дело знали хорошо. Солдатик к выходу, а у дверей два лба дорогу перекрыли. Солдатик бравый растерялся.
– Пусти, говорю! – заорал он.
– Дурень ты, – сказал я, – тебе ж русским языком говорили: барак заразный, не могу я тебя выпустить, понимаешь, ты сейчас заразный.
Парень оробел, испуг в глазах:
– А что же делать теперь?
– А теперь мы тебя обязаны продезинфицировать. Лилея, в ванну его, и хорошенько хлоркой разотри.
Потащили шмонателя в ванну, раздели. И так хлоркой терли, что он визжал, как свинья. Вылетел он из ванны, горит, как маков цвет, и орет: «Ой, ой, жжет!»
– Жжет, – говорю, – я же тебя предупреждал, а ты еще меня сукой обзывал, двери хотел ломать. А теперь иди и всем скажи, чтобы в этот барак ни-ни. Понял?
– Понял!
И выкатился, да бегом, бегом, видать, жгло еще в нежных местах, так как уж больно забавно руки держал.
– Проучили одного дурака – другой не полезет.
И не лазили.
Тут необходимо сказать, что всю ВОХРу и даже краснопогонников нельзя стричь под одну гребенку. Слов нет, что среди них были злые и жестокие садисты, выполняющие указания и инструкции с садистским рвением и жаждой насилия, но встречались и такие, которые часто формально подходили к выполнению своих функций, с некой человечностью и даже состраданием. Краснопогонники мне сами рассказывали, как им дурят головы на политзанятиях. Нас им представляли как злейших врагов, жизнь коих сохранена только лишь благодаря гуманности нашего социалистического общества. Им описывали наши преступления в таком виде, чтобы вызвать к нам справедливую ненависть. В их глазах все мы были извергами рода человеческого, жалость к которым не должна иметь места в сердце патриота. Все мы – потенциальные смертники, а если нам оставлена жизнь, то временно. Все мы – убийцы, отравители, изменники, и они это должны постоянно помнить и не иметь с нами никаких контактов, не доверять и не входить в любые сношения.
Однажды ночью ко мне в санчасть прибежал солдат с вахты.
– Идем, – говорит, – на вахту, там солдату плохо.
– Что с ним? – спрашиваю.
– Животом корчится.
Взял я нужные лекарства и пошел с солдатом. Вхожу на вахту, а там на топчане солдатик крутится.
– Что с тобой?
– Ой, живот, ой, живот!
Распахнул я его, проверил на приступ аппендицита.
Нет. Не заворот кишок. Нет, газ отходит. Прощупал я ему весь живот, спросил, что ел, тошнит ли, как на двор ходит, и пришел к выводу, что у него просто желудочные колики. Налил грелку, положил, как надо, и говорю:
– Я тебе сейчас капель дам выпить, и все пройдет, полежать надо.
Если бы кто видел его лицо – ужас, написанный на нем.
– Нет, нет, пусть помру, а капель от тебя пить не буду!
– Да почему ж?
– Ты меня отравишь!
– На кой хрен мне тебя травить, нужен ты мне очень, чтоб я руки свои марал. Вот смотри, я из этого пузырька накапаю в стакан и сам выпью при тебе, если это отрава, то и я помру вместе с тобой. Смотри.
Я накапал и выпил, он пристально смотрел на меня: и как капал, и как пил. Я накапал ему.
– Будешь пить?
– Нет, – отвечает, – боюсь.
– Ну, тогда корчись, сколько тебе угодно.
Я пошел к двери. За спиной слышу голос: «Дурак ты, да он сидит-то ни за хрен собачий! Пей, пока не ушел. Капай, доктор, капли, выпьет». Я накапал, солдатик выпил.
Вот что значат их политзанятия, и понятно, почему они свирепствуют. Таких искусственных врагов создавала система, чтобы ими прикрыть свою наготу, чтобы на них свалить свое уродство.
У меня лично многие вохровцы и краснопогонники брали письма и опускали их за зоной, минуя цензуру, приносили в зону по моей просьбе водочки или что-либо другое. Когда они уезжали в отпуск, я давал им адрес Вари, и они останавливались в Москве у нее. Разный среди них был народ.
На 3-м ОЛП я наконец наладил связь с Варей: пошла регулярная переписка. В те времена письма были не ограничены, как в спецлаге. Писал я чуть ли не каждый день, часто отправляя их через вохровцев. За зоной они доходили значительно быстрей. В письмах я посылал свои лагерные рисунки, часть из которых сохранилась. Я наотрез отказался от Тониной помощи, наперед зная, что эта помощь идет от Ивана Ивановича. Я написал Тоне о своем твердом решении не возвращаться к ней, о чем сообщил и Варюшке. Вся моя дальнейшая судьба и жизнь были связаны с ее судьбой и жизнью. С первых дней нашего знакомства мы оба тянулись друг к другу всеми силами, мне очень трудно было сделать решительный шаг, за меня его сделало ГБ. Теперь с каждым письмом, с каждой посылкой от Вари мы соединялись все сильней и сильней, на будущее смотрели как на наше будущее. Я страшно тосковал без нее, без ее писем, и каждое письмо для меня был праздник, а посылка – тем более. Каждая тряпочка, каждый кусочек сахара или конфетка были для меня реликвиями, и я любовался ими, нюхал, прижимал к щеке. Трудно описать словами то чувство, ту радость и в то же время горечь разлуки с любимой. Об этом говорили Варюхе мои письма, бесконечно длинные и наполненные горем и радостью, любовью, надеждой, оптимизмом, поддержкой ее силенок на преодоление всех наших напастей. В этих письмах – моя жизнь, моя вера, мое сердце и все, что в нем жило, горело и страдало. В них была сосредоточена моя душа, посылаемая в конвертах через цензуру и помимо нее! Уничтожить эти письма, не пропустить их адресату не решалась даже лагцензура. Они все доходили, хотя размеры их часто измерялись метрами. При мне всегда жила ее фотокарточка, которую я встроил в портсигар. Я берег все, к ней относящееся, как только мог. Так шла моя жизнь, и вехами ее были письма.