Годори - Отар Чиладзе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Элизбар завязывал рюкзак или нарочно возился с тесемками, всем видом показывая, что не может взять фотокарточку. Глянул на нее мельком, походя, скорее робко, нежели без интереса, точно ему показывали на опознании тело родственника.
— У тебя тоже нет другого пути, — сказал он вдруг, поскольку заметил на площадке перед Домом шахмат нескольких добровольцев; пожалуй, не смог бы определить, обрадовало его их появление или огорчило, но зато избавило от неопределенности — он разом успокоился. — Уж не по твою ли душу пожаловали эти вооруженные молодцы? — заговорщически подмигнул Антону.
Антон оглянулся и тоже увидел кучкующихся перед домом людей, но сделал вид, что не обращает на них внимания, и, по-прежнему показывая Элизбару фотографию, продолжал:
— Как вы могли отдать за него свою дочь, дядя Элизбар! Он же сопляк, молокосос. Ну-ка, присмотритесь! Ничего в этой жизни не понимает. Увы, и такие рождаются. Вечный петушок. Петух, но без гребня и шпор. Обыкновенная курица, только мужского пола. Хотя на сегодня и это не факт. Вызреет на носу прыщ, бутон дамур, и не успокоится, пока не выдавит. А вместе с прыщом выхлестывают радужные пузыри тайных мечтаний — наивные представления о жизни, которые, между прочим, сложились при вашем активном содействии… Да и подобные речи он усвоил от вас — возвышенные, художественные… Но если б вместе с добротой господь Бог наделил вас решительностью, возможно, дело не зашло бы так далеко. Вам следовало убить меня, причем своевременно, и тогда спаслись бы все. Во всяком случае, я точно был бы благодарен… Помните балладу… курс фольклора. Пустил тесть стрелу и убил зятя… Тесть с зятем на охоте. Война — та же охота. На снежную гору поднялись, там кто-то — скорее всего, распалившаяся без мужа Барбале — посадила фиалку, а выросла роза! Роза — кровь на снегу. Кровь зятя. Моя кровь, которую надо было пролить, чтобы спасти дочь, но вы не смогли спасти дочь… И не только дочь… «Слушай новость, дочь Барбале, я убил твоего мужа, только ты не убивайся…» Не волнуйтесь, дядя Элизбар, они, эти Барбале, себя не убивают… Они рождают убийц…
— Другой дороги тебе нет, — прервал Элизбар, явно задетый интерпретацией зятя.
Но Антон и на этот раз не обратил внимания на его тон.
— Я ничего не знаю, господин судья! — продолжал он паясничать. — Знаю, что меня споили, растлили, обесчестили и хотели убить. Но не тут-то было… А каковы ваши намерения? Не замысливайте худого ради нашего былого родства! И учтите, что я заранее на все согласен…
Между бассейном с тухлой водой и обложенными тиной бортами и Домом шахмат толпились добровольцы и провожающие. У некоторых за плечом висели охотничьи ружья, и одеждой они больше походили на охотников, чем на солдат, но, несмотря на обилие народа, почему-то стояла могильная тишина. Антона передернуло посильней, чем от холода: в точности такая тишина упала два дня назад в кухне, когда он застал жену со своим отцом и трясущейся рукой взял со стола словно нарочно заготовленный для него топор. Умолкли даже птицы. Если можно так сказать, стояла зримая тишина, ее можно было потрогать, почувствовать, увидеть. Создавалось впечатление, что подобно Элизбару ни один из добровольцев не верил, что придет еще кто-то, кроме него, не верил, что он и впрямь отправляется на необъявленную войну, и только сейчас, в последнюю минуту они осознали значимость своего решения и всю жестокость вроде бы несерьезной, игрушечной, доставшейся в наследство войны. В одной из групп у ног старших сидела на корточках маленькая девочка и что-то перекладывала (или проверяла) в рюкзаке отца (или старшего брата), всем существом погруженная в эту мирную, женскую заботу. Взрослыми же владело возвышенное чувство близящейся опасности, тайной надежды и естественной гордости; и, наверное, от этого они молчали, как верующие в храме или как сыновья могучей, прочно стоящей на ногах страны при звуках государственного гимна. Большинству из них не суждено было еще раз прийти сюда — ни укрыться от тбилисского зноя, ни узнать футбольные новости. Им вообще не суждено было вернуться в родной город, ибо так называемая ползучая война была действом гораздо более серьезным, замаскированным и «дальнобойным», чем могли себе представить добровольцы, собравшиеся на рассвете в Верийском саду…
2
Из залитого солнцем простора в окоп внезапно влетает овод разрисованный как германский флаг, злой, упрямый, задиристый — и ненадолго вырывает тебя из сна (если это, конечно, можно назвать сном): ты то и дело роняешь голову, как разладившаяся марионетка, то и дело силишься разлепить веки, словно склеенные ведмачьей слюной. Словом, не спишь и не бодрствуешь; не жив и не мертв. И так надо выдержать, самое малое, сорок часов хотя бы для того, чтобы все-таки выяснить, жив ты или нет. Окоп — это пробная, тренировочная могила, но совсем не обязательно из нее прямиком переселяться в настоящую. Можно вылезти живым и невредимым. Христос пролежал во гробе сорок часов и воскрес. Но эти-то сорок часов и трудно выдержать. Лечь навечно может каждый, а вот временно — только избранные. Дрнг. Только удачливые. Дрнг. Вчера, когда нас привели сюда — вскоре после полудня, — из окопов вынесли четыре трупа. Еще четыре благородные души, горящие любовью к родине, Господи, прими и освяти их во веки веков! Дрнг. Если бы вчера в это время кто-нибудь сказал Антону, что он добровольно отправится на войну, он бы, наверное, рассмеялся. Теперь ему не до смеха, сидит среди ребят-ровесников, как будто и вчера, и позавчера был с ними… И кажется ему: то, что произошло вчера и позавчера, приснилось здесь, на дне сырого окопа… Дрнг. Дрнг. Дрнг… Дрнг. Это станковый пулемет. У него странный звук. Глухой и жесткий. Сдержанно грозный. На занятиях по военному делу нам давали пострелять из «Максимки» времен Чапаева. А это современный. Крупнокалиберный. Без шанса на спасение — гроб с музыкой… Его сняли со сгоревшего бэтээра. Неуклюжий, тяжелый. А пулеметчик явно неопытный. Или поддатый, развлекается. Надоело сидеть без дела. Вот и воюет с пустотой. Дрнг. Дрнг. Дрнг. А может быть, из «отдыхающих» — приехали ребята из Тбилиси на пару дней повидать друзей, расспросить — должны же успеть хоть что-то, чтобы дома рассказать, как «повоевали». Дрнг. Может быть, отказали нервы, не выдержал напряженной, готовой взорваться тишины. Испугался. Не ожидал. Ведь он, скорее всего, плавки прихватил, а здесь… То, что здесь, не располагает к купанию. Дрнг. Может быть, салютует погибшим вчера однополчанам, оплакивает соратников. Дрнг. Дрнг. Или грозит врагу. Не надейся на прощение. Дрнг. Я не забуду. Дрнг. Не прощу… О чем ты, Гио (Вано, Ираклий, Тэмо…)?! Что тебе в Абхазии, сынок? Да пусть хоть перегрызут друг друга… Нет, мама, больше так невмочь. С тех пор как Папа Римский Пий… Ну, и так далее, и так далее… Кровь зовет. Кости зовут. Слава тебе, Господи, значит, мы еще живы! Не иссякло наше семя. И разум цел, и сердце бьется. Только ради того, чтобы убедиться, стоило ехать в этот ад. Дрнг. Эгей, матушка родимая… Давненько Грузия не растила воина… с тех пор как урядник, словно хворост под мышкой, вынес из робко притихших хибар ружья-кремневки и зазубренные сабли… А все-таки воюем. Каждого грузинского мальчика Господь от рождения замыслил воином. Вот секрет нашего бессмертия. Враг раскрыл его. А мы позабыли. Дрнг. «Между двух морей издревле было поле для сраженья…» Дрнг. Дрнг. Пули либо в двадцати шагах рыхлят землю, либо летят в небо, как ласточки из клеток. (Ласточки в клетке?!) Ничего. Научится. Освоит. Если прежде не надоест или же командование не вытащит за ухо из окопа — хватит играть в войну! Все! Дрнг. Дрнг. Дрнг. Не успокоится, пока не выведет из терпения снайпершу по ту сторону Гумисты, на поросшем соснами синеющем склоне, сидящую под деревом и подставившую солнцу курносое конопатое личико, — девчонку из Мурманска с комсомольским значком на груди, на чьем счету восемь таких задиристых воинов. О грузинах она и раньше слышала много странного — чего не рассказывают! — и все-таки удивляется: они вроде как не воюют, а заигрывают с ней. Дрнг. Они так походят друг на друга, что кажется — все время убиваешь одного и того же парня. Дрнг. Чуб по ветру, рубаха распахнута, автомат на плече и рот до ушей, вроде как говорит: попади, если сумеешь! Восемь раз уже попала. Дрнг. Дрнг. Дрнг. А он все постреливает. За день не надоест. Вот еще если б цель появилась, хоть что-то живое, движущееся, он бы враз завалил. Неужели у них хоть козы замухронской нету?! Дрнг. Дрнг. Зато те убили у этих корову. Позавчера. На плантации забрела, высохшие на кустах мандарины объедала. Бац — на месте! Там и лежит. Из вымени сочится прокисшее молоко. Над молоком вьются зеленовато-синие, с мизинец мухи. Но главное — уже смердит! Когда ветер с моря дотягивает, не продохнуть — ужас! Долго тут не простоишь. Хоть и надо… Дрнг… Дрнг… Дрнг… Дрнг… Элизбару кажется, что кто-то стучится в дверь. И не кто-то, а свояк. И не здесь, а в Квишхети. И не сейчас, а давно — они еще не породнились, еще удавалось избежать общения. Такой гость в тягость, но не спрячешься. Не с балкона же сигать в его возрасте?! К тому же за окном проливной дождь. Дети укрылись под обрывком брезента, смеются, толкаются… Их веселит мимолетный летний ливень. Где-то далеко по горам катится гром, ослепительно сверкает молния. Дрнг. Дрнг. Дрнг. Молния похожа на пылающий скелет. Он словно бежит в сторону Элизбара, терзаемый болью. Элизбар стоит на балконе в раскрытых дверях и смотрит, затаив дыхание. Как близко. Великолепное зрелище. Пугающее и красивое. Элизбар невольно пятится, словно горящий скелет может дотянуться до него непомерно длинными конечностями. «Элизбар, если лежишь, не вставай, — говорит Ражден из-за двери. — Напомни столицу Гренландии, и пойду… — Видно, он, по обыкновению, решает кроссворд. — Про черешню и «Энисели», надеюсь, не забыл?! Вечером жду. Пригласи, кого хочешь». Элизбар не помнит столицу Гренландии. Огорченный и почему-то пристыженный, виновато оправдывается в сторону двери: «Видит Бог, и я не помню… Честью клянусь, не помню!» — «Будь она неладна! — смеется за дверью Ражден. — Никто не помнит…» Уходит. А Элизбар стоит по эту сторону двери, понурясь и уронив руки, как провинившийся ученик… Надо же, как нелепо получилось!.. Чего доброго, подумает, что знал, но не сказал. Запомнит (он такой) и при людях ляпнет что-нибудь, чтобы насмешить гостей, как будто Элизбар — учитель географии, а не писатель… Он еще долго не находит себе места… Ливень смыл с деревьев неумолчный оркестр цикад красу лета. А Элизбару нет покоя, похоже, что не будет и в могиле. Он умудряется придумывать и находить любые поводы, чтобы хоть ненадолго отвлечься от главного. Его зять ради его дочери или же по ее вине убил собственного отца, а он переживает, что завтра липовая аллея будет усыпана тельцами смытых ливнем цикад. Бессовестный лицемер. Только что был в Абхазии, а теперь уже в Квишхети. На самом деле он и не воюет, и не отдыхает — он прячется. Прячется от всех, от знакомых и незнакомых, от дочери и зятя, от самого себя. Ему стыдно показаться на людях. Мир с каждым днем отчуждается, но и он все больше чужд миру. И чтобы замедлить этот процесс, он не может придумать ничего лучшего, как потеряться, исчезнуть. Сила, управляющая им, ужасна и невыносимо тягостна — это ощущение собственной беспомощности и ничтожества. Он даже не сумел залепить пощечину подонку, оскорбившему честь его семьи. Но разве без Элизбара этот мир станет лучше?! Может быть, сначала следовало дать ответ на этот вопрос, а потом уже рыться в старинных фолиантах?!. Дрнг… И прошел безбожный Мурван-кру[8] берегом моря, и разорил города и крепости прибрежные, и обратил в пустыню земли, близ моря лежащие…