Блокада - Анатолий Андреевич Даров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из двери этого дома, где так чудесно жил и уцелевал в занесенном снегом окне, как в берлоге, шоколадный медвежонок, вышла высокая девушка в шинели. Она блеснула глазами из под белого платка, прошла мимо. «Интересно, куда она пойдет», – подумал Дмитрий – и потянул саночки вслед за нею. Она шла прямо к церкви, и мягкий силуэт ее, сотканный из снежинок, путеводно маячил.
– Вот и военные таперча в церковь ходют, – сказала Ивановна. – А нам и Бог велел.
Луна пробилась сквозь блокаду туч, полоснула голубыми мечами по городу, застыла в изумлении над колокольней: слушала строгий и скорбный звон, то вздымающийся к небу, то падающий на землю, смотрела вниз. За свою бесконечную жизнь она, кажется, еще не видела таких мертвецов, таких полумертвых и полуживых людей, такой человеческой веры, рожденной в нечеловеческих муках.
Длинной вереницей в несколько рядов лежат, завернутые в одеяла и простыни, и просто так, сотни и сотни трупов – и на санях, и на половых досках, и прямо на снегу. Есть и покойники-«лыжники», привезенные на лыжах.
Мертвые тоже встречают Новый год!.. Принесет ли он им новую жизнь?
А что ждет живых? Их ждет смерть. Они же, упрямые, ждут прибавки хлеба, как прибавки жизни.
И холод такой, что даже свет луны, кажется, согревает.
А в церкви тепло от горячего бормотанья молитв, от того, что даже райскому яблоку упасть негде, от горящих коптилок и плошек. Свечей нет – давно все съедены.
Тихо поет хор. Потом – «Святаго Евангелия чтение» и «Слава», кажется, «глас осьмый». Дмитрий невольно улыбается Ивановне: ее конек. Священник долго говорит о терпении и покорности. Изможденные лица обращены к алтарю с таким напряжением, что на тонких шеях вздуваются веревочные жилы. Старушки тычутся головенками в спины друг другу – бьют поклоны. Многие плачут. Несколько шинелей стоят неподвижно. И вдруг среди незнакомых церковнославянских речений Дмитрий слышит тихое скороговорочное бормотание Ивановны:
– Пошли нам Господи, чтобы на Новый год прибавили хлебушка, да чтобы объявил Попков понемногу крупицы, или еще чего-нибудь…
Невольно и он прошептал: «Пошли, Господи. Услышь эту молитву всего Ленинграда».
Кто-то с легким вздохом тяжело оседает всем телом. Яблоку упасть негде, а человеку всегда есть где упасть. Поднимают, выносят:
– Дорогу, граждане. Не видите – человеку дурно сделалось.
Острота дурного вкуса над мгновенным покойником, да еще в церкви. Голодное остроумие редко опошляется так. Чаще оно горькое и печальное, но и тонкое, достойное первых горожан России. Завтра, например, поняв тщетность надежд на прибавку хлеба, будут поздравлять друг друга:
– С Новым годом, с новым Голодом.
Ивановна в левой руке держит дочь, правой мелко и часто крестится.
– …чтоб объявил товарищ Попков, – твердит она молитвенно.
«Попков, пожалуй приплетен к молитве не канонически», – думает, улыбаясь, Дмитрий и хочет ей сказать об этом, но она строго отмахивается:
– Не дышите на меня своим коньяком.
Попков, председатель городского Совета, стал председателем и нового Продовольственного комитета при Военном совете. Сообщения от этого комитета – их было пока только два – передавались по радио в последнюю очередь – но каким нетерпением все их ждали! Первое сообщение от 25 декабря, подписанное Попковым, было о прибавке хлеба, второе – о выдаче сухого картофеля, по 200 гр. Теперь только и слышно – не сказал ли чего нового Попков? Потому и в церкви имя этого самого популярного сановника шепчет не одна Ивановна…
Хор зазвучал напряженней, взбираясь все выше, будто стремясь к самому престолу Всевышнего.
«Надо верить, – говорил себе Дмитрий, – верить во все Вышнее, в Бога, луну и солнце, современную языческую Троицу».
А хор мощно взмывал и звал, словно черпал все новые силы в самой переполнившей храм народной вере или в других двух вблизи стоящих на площади, храмах искусства – консерватории и Мариинском театре. Два-три тенора всероссийской красоты взвились под купол, затрепетали там, как голуби. Вот, кажется, они пробили брешь в куполе… Дмитрий всегда смеялся над экзальтированными дамами в партере, падающими в обморок от какой-нибудь классической кантаты. Но это было что-то другое. Это было выше его сил. Он заплакал.
За стенами храма тихо. Ни грома орудий, ни пулеметного клекота – с обеих сторон фронта, будто и русские и немцы боятся подстрелить эту незнакомую птицу – Новый год. Вот-вот слетит она из глубины Вселенной на застывший в короткой дреме фронтовой лес, сожженные пригороды, искалеченные парки, развалины города, купола соборов и шпили дворцов.
Вот если бы эта птица принесла в клюве зеленую веточку мира. И если бы эту веточку люди берегли и никогда не выпускали из рук!..
К полуночи многие уходят. Некоторых выносят. Старушки, получив вожделенный простор, как жизненное пространство, истово бьют поклоны, бормочут на свободе – служба наконец закончилась. Падет такая, вся черная, на колени, а потом подняться не может.
Ивановна тоже – передала спящую Катюшу на руки Дмитрию, вступила в колеблющийся строй согбенных спин.
Чаще всего слышится «Царица небесная». Перед большой Ее иконой трещит лучина. Еще есть русские люди, умеющие расщеплять дерево на лучины. И покуда они будут – Лучина России не догорит.
А вот Катина маленькая жизнь догорела на руках у Дмитрия. Он позвал Ивановну, передал ей вдруг отяжелевшее тельце-труп:
– Я устал. А она… Она, мне кажется, почему-то холодная.
– Катя-Катюша моя, и ты, и ты, – запричитала Ивановна. – Ну, что я теперь буду одна делать? Какая ты умница – у Бога умерла. И я хочу с тобой. Мы никуда не уйдем из церкви. Никогда…
Чьи-то выхваченные лучиной из тьмы руки взяли Ивановну за плечи, отвели в угол.
– Здесь, – сказали ей. – Когда придет священник…
Дмитрий шел по театральной площади, без конца повторяя: «Какая ты умница – у Бога умерла», – словно скорбь этой женщины-матери хотел выучить наизусть, взять и нести к себе, как свою. «Эх, Катенька… Была ты вся быстренькая, потом – стали медленными даже твои глазки, а теперь вся ты неподвижная. Не видать тебе Шоколадного медвежонка и огней на Неве…»
И он снова подошел к Шоколадному медвежонку, зажег спичку – и увидел его оскал, но теперь он показался ему хищным и насмешливым.
– Вон ты какой, – сказал он злобно, – ну, погоди, ты меня