Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа - Алексей Арцыбушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что вы имеете в виду под «ближайшим временем»?
– Ну, несколько дней, пока все оформим.
Я подписал бумагу, пожал руки честным членам комиссии и вышел.
Проходит неделя, вторая – тишина. В котельной нет кочегара, а меня нет в котельной. Наумчик жмет плечами. Отдел кадров молчит. Я сторожу депо. Мне все это надоело, и я махнул в комбинат Инта-Уголь прямо к секретарю комбината. Все те же вожди мирового пролетариата выглядывают из своих мощных бород и грив, постепенно лысея и бреясь. Под ними секретарь, перед секретарем положенное мною письмо на имя нового вождя, совсем лысого, ведущего всех нас к коммунизму. Глазами пробежав мое новое письмо Хрущеву, секретарь вскочил как ужаленный. В своем вторичном письме я писал, что, несмотря на указания ЦК, я до сих пор не трудоустроен и что парторганизация комбината просто-напросто отписалась, обманув ЦК, что я обеспечен материально.
– Вы до сих пор не трудоустроены?!
– Как видите. Я пришел предупредить вас, что я вновь вынужден беспокоить Хрущева. Сегодня же это письмо мною будет отослано.
Он схватил трубку.
– Отдел кадров?..
Как не лопнула мембрана! Как она выдержала бурю матерной ругани маленького вождя интинского пролетариата? Красный как рак, он орал в трубку:
– Какие восемьсот? Я вам покажу восемьсот! Тысяча двести! Слышишь? Тысяча двести! Плюс все северные. Сколько вы тут у нас лет? – обратился он ко мне.
– Если с лагерем, то шесть с половиной, в ссылке полтора.
– Плюс тридцать процентов северных! 1560 с завтрашнего дня, понял?
Маленький вождь бросил трубку.
– Вы слышали? Немедленно идите в отдел кадров, получите приказ на руки, в случае чего – звоните. Я здесь и сижу, чтоб защищать интересы рабочего класса!
Портреты вождей смотрели на меня со стены, добродушно ухмыляясь.
– Я в этом глубоко уверен, поэтому и пришел к вам, прежде чем отослать это письмо.
– Ради Бога, не пишите больше никуда, тут же ко мне, по всем вопросам ко мне. Вам могут мстить за то ваше первое, только ко мне и больше ни к кому.
(Хрущев из золотой рамы шептал мне: «Мы им покажем кузькину мать».)
Он разорвал в клочки мое второе письмо и бросил его в корзину. «Мы будем защищать ваши интересы. Мы, партия! И я для этого поставлен!»
(Ленин хихикнул, Маркс нахмурил брови, Энгельс покачал головой.)
– Неужели? Как приятно это слышать!
Рука партии пожала руку вечноссыльному пролетариату.
На следующий день, голый по пояс, я шуровал целые сутки поочередно два шуховских котла, открывал вентили, пуская пар по разным системам труб. Манометры показывали давление пара в котлах, моим напарником был Хасан, сложивший мне замечательную печку. Котлы гудели, насосы качали, прибегал Наумчик и спрашивал: «Ну, как?»
– Порядок, Наумчик. Работа пыльная, но денежная.
Через каждые шесть месяцев десять процентов надбавки. Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселей. Шея тоньше, но зато длинней! Скоро в сенях домика висела оленья туша, на кухне стояли мешки с российской картошкой, а в бочке квасилась капуста. Певзнер, завидя Варю по дорогам Инты, останавливал свою машину и подвозил ее, по-джентльменски открывая дверцу. Мне никто не мстил, ибо я хорошо усвоил закон Севера: «Отстояв свое право, не показывай виду, что ты победил». Я и не показывал; без подхалимства, без согбенной спины, с достоинством и уважением я встречал Певзнера, никогда не показывая ему вида, что между нами бегали кошки, туда и обратно, из ЦК. Он что-то понял и всем видом своим старался это показать.
Я шуровал свод котла, Певзнер мылся в душе, Варюшка жарила бифштексы. Яшку, к сожалению, мне пришлось попросить покинуть мой дом, так как в один прекрасный вечер Гайк перебил все стекла в моей хате. Не бить же мне его окна! Яшка ушел и увел с собой Гайкину «дэвочку». Я вставил стекла, а Гайк привел вместо Вэры Сусанну, по годам и нраву более спокойную, уравновешенную и скромную. Бури утихли, страсти улеглись. Воцарился мир! Маришка росла и крепла духом на сорокаградусном морозе, в «садах Черномора», закутанная, лежа в большом ящике, оставшемся от строительства дома.
Гайк справлял свой медовый месяц так же бурно, как бил стекла. Жизнь текла, топились печи и день и ночь, хотя давно уже была сплошная ночь. Мерцали звезды, сияло небо всполохами сияний, и в небеса несгибаемо струился дым, как жертва Авеля, из всех интинских труб.
Нелегок труд кочегара, особенно в зимнее время. За сутки приходилось перелопатить тонны угля. С платформы в лоток, из лотка в котлы, там мороз – тут несусветная жара. Все вручную, все лопатой. Самое тяжкое – чистка котлов. Угар от раскаленного шлака, жар открытых топок, неподъемная тяжесть носилок, а их много, и тащить их на-гора. Вьются ноги жгутом, руки вытянуты до отказа, до предела, каждый шаг отдается в висках, каждый вздох – последний. Если ночью один прикорнет малость, другой шурует за двоих. Все внимание приковано к стрелкам манометров: ни поднять – сорвет клапаны, ни опустить; упустишь – беда, трудно, очень трудно снова поднять, потом изойдешь, замотает лопата. И так целые сутки. Глаз на манометре, другой – на водомерном стекле. Подкачаешь воду в котлы – пар упал, стрелка вниз ползет. Уголь лопатой, словно сено косишь, а совковая – не в подъем. Свалили смену, слава Богу, в душ скорей. Черные потоки, словно кровь по телу, бегут от самых плеч до пят. Вздыхает тело облегченно, двое суток впереди любви и покоя. Спать, спать, спать! В маленькой комнатке тахта, а на ней распластанное тело, усталое, но счастливое. Ошейник от цепи не тер и не давил мне шею, у меня было все: дом, рядом со мной любимая жена, к которой, кроме любви и нежности, я ничего не питал. Это было то существо, которое я обожал и ради и для которого я не жалел ни себя, ни своих сил. Всю самую грязную, самую черную и тяжелую работу я делал с любовью, стараясь облегчить всячески для Варюшки трудную жизнь Крайнего Севера. Я помнил, как клятву, как заповедь, те слова, написанные мною ей в моей первой записке: «Будешь ты – будет всё». Теперь я шел по жизни уверенно: тяжелая работа не смущала меня, она давала радость двух суток быть дома, быть рядом. Она давала средства к жизни в пять раз больше, чем это было в начале нашей жизни. Миром моей души, моего сердца и самой жизни была Варька, поэтому я не ощущал цепей, и меня ничто не тянуло, не манило. Ни юг, ни Москва для меня не являлись больше приманкой. Меня манил мой домик в «садах Черномора», который для меня был всем. На редкость покладистый, кроткий, порой беспомощный характер Варюшки вселял в меня уверенность в необходимости решать все вопросы, все трудности жизни самому и за себя, и за нее. Я не встречал сопротивления, оппозиции, часто создающих в семье размолвки и отчуждение. В решениях сложных проблем жизни мне приходилось доказывать необходимость того или другого решения. Существовала гармония, столь необходимая в жизни семьи, дающая крылья, а не ломающая их. Я всеми силами старался в первую очередь и во главу угла поставить счастье и полноту радости общения, учитывая ее слабые силенки, зная, что моих достаточно и хватит на многих. Я старался быть той стеной, за которой можно ей жить, любить и быть счастливой.
Мы при всем этом не замыкались в кругу своего дома и счастья в нем, а широко делились всем, что было и на столе, и в сердцах. В нашем доме часто собирались наши общие друзья, поженившиеся и родившие своих детей. Все это не давало остыть страсти любви, влечению сердца, а укрепляло и создавало душевный покой и мир внутри и вокруг нас. Сейчас, спустя тридцать пять лет, пройдя суровую школу нелегкой жизни, о которой я буду писать, вплоть до сегодняшнего дня, я часто задаю себе один вопрос: «Где мы всё это растеряли?» На этот вопрос мне неминуемо придется отвечать, и моя главнейшая задача быть объективным, честным и бесстрастным. Виновных найти всегда легче, найти вину в себе значительно трудней, но я должен это сделать, как ни трудно мне разобраться в самом себе и в моих дальнейших отношениях с Варей.
До этого пока очень далеко, и мы греемся у нашего очага, и ничто не омрачает наши души: ни мороз, ни вьюга за окном, ни полярная ночь. Это были самые счастливые годы нашей жизни: «Будешь ты – будет всё». Зеленая елочка пахнет свежей хвоей. Мороз расшил свои узоры по стеклу, на сказку ль он похож иль на далекую весну? Мне с тобой везде весна, мне с тобой и в осень мило!
Новый год, 1954-й! «За тех, кто в море! За тех, кто там!» Это первое, за что мы пили даже в новогоднюю ночь: «За тех, кто в тюрьмах. За тех, кто в лагерях. За тех, кто в горе с нами. За тех, кто тут».
Полно друзей и грудных детей. Они мирно сопят с Маришкой рядом, а мы все живем своей неповторимой жизнью в эту новогоднюю ночь, радуясь тому, что есть. В апреле этого года должен освободиться Коленька. Как мчится время: промелькнуло Рождество, Крещение, замели по самую крышу домик февральские вьюги. Вьется дым не из трубы, а из вершины огромного сугроба, в котором лопатой прорезаны амбразуры окон, из которых льется теплый свет, озаряя сугробы светлыми бликами, маня к себе теплом и уютом, любовью и покоем. Растет, аукается, смеется, тянет ручки навстречу Маришка. Лепечет: «Ля, ля, ля…» Светлеет небо на востоке, начало дня. Все ярче, все шире, а вот и заря всплеснула светом и ушла в закат. Двадцать третьего апреля я пошел в управление Интлага. Навожу справки: