То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бревна сарая и опавший сад, серые сучки крыжовника за частоколом под солнцем – такая красота осени! Я забываю о приехавших приятелях, пристраиваю холст на мольберте у дома и торопливо выжимаю краски на палитру.
– Постой, прошу, тетенька Афросинья, и ты, Феоктист, – постойте немножко тут, я попишу с вас, недолго.
С неохотой смотрит на меня тетка Афросинья и говорит:
– Сейчас приду, вот к чаю-то я им сливок поставлю. Приду сейчас.
Приятели мои недовольны, что я пишу. Но не протестуют, молчат. Только Караулов подходит ко мне и говорит:
– Не помешаю ли я, если на ворота сарая прибью картоны, вот эти – цель. Пристреляться нам из ружей. Я привез новое английское ружье «ланкастер». Узнать надо бой.
– Стреляйте, – говорю.
На ворота сарая прибили большой лист. Посередине черные круги. Приятели ходят от сарая, отсчитывая шаги. Слышу смутно – что-то говорят, смеются.
– Ленька, – говорю я слуге, – вон идет Дарья. Попроси, пускай мне попозирует. Возьми платок у Афросиньи, пусть Дарья наденет. Она свободна.
Но тетенька Афросинья платка не отдала Дарье.
– Ничего, уж я постою, – сказала она. – Пущай меня списывает.
Тороплюсь писать. Чувствую, что нарушаю праздник. Приятели на меня никакого внимания. Стреляют в ворота сарая. Только слышу зычный бас Василия Сергеевича:
– Вашему «ланкастеру» до моего «туляка» далеко.
«До чего труден цвет старых бревен сарая! – думаю я, составляя тон. – Какой сухой рисунок. Красный шарф Феоктиста и скворешник блестят на солнце сильнее всего, горят. Нет в красках силы такой».
Подходит Василий Сергеевич и говорит мне на ухо, смеясь:
– Знаете, у Павла-то ружье Пёде, двадцать шесть дробин на восемьдесят шагов в кружке. У Караулова «ланкастер», двадцать две дробины. А у меня шестьдесят одну дробину принесло в кружок. Что, выкусили! Тульское ружье, мое-то, русское! Не очень им теперь нравится. Молчат, расстроились.
– Молодец, Вася, – говорю я рассеянно.
– Не скажете? – шепчет на ухо Василий Сергеевич.
– Нет, – говорю. – А что?
– Честное слово, не скажете?
– Честное слово.
– Я два заряда дроби всыпал.
И Василий Сергеевич важно отходит от меня к сараю, где охотники смотрят на пробитые дробью мишени.
В комнате, когда я принес картину, она как-то была другая. Темен сарай, солнца нет. Я опять иду писать и всё ищу солнца, радости, усиливаю тени. Но уж нельзя писать больше: всё как-то изменилось. Бревна уже не те и не горят сучья березы.
Долго смотрю я в мастерской начатую работу.
– Эх, Лисеич, – говорит мне Герасим. – Завтра тоже вёдро будет. Этакий же день. Завтра наладишь. А теперь на охоту пора.
– Это ерунда, – говорит, входя, Караулов. – Дробь оттого не доносит, что я свой «ланкастер» жирно намазал. А вот, погоди-ка, я его вытру, – обращается он к Василию Сергеевичу.
– У него ружье тульской работы, и, представьте, бой отличный, – подняв высоко брови, удивляется Павел Александрович.
– Да-с, тульское, на заказ сработано. Инженером Фуфоновым. Главный инженер был. Да-с. Ах, у него жена-а была – черная коса, во-о! – показал руками Василий Сергеевич. – Вот красавица! Я был в Туле. Покупаю самовар в магазине и вижу – вот женщина-красавица. А он, Фуфонов, рядом, тоже в магазине. Я этот самовар-то покупаю, а всё на нее гляжу. Загляделся. Тут познакомились. Он мне ружье-то и продал. Другого такого нет нигде. Только у меня. Когда умирал, вызвал меня телеграммой. «Вот, – говорит мне, – умираю, бери себе ружье. Мне стоило полтораста, бери за сто рублей. Только для тебя отдаю. Помру – не оставь жену мою». Вот какой человек!
Приятели мои и Герасим смеялись.
– Ничего я не вижу смешного, – обиделся Василий Сергеевич.
– Не серчай, Василий Сергеевич, – говорит Герасим. – Чудно больно. Что же это он перед смертью торговался?
– Вася, – спросил я, – что же, Фуфонов-то умер?
– Тут же вскоре умер.
– А с женой-то что же было? Где же она-то? – спросили друзья Василия Сергеевича.
– А с какой стати я все обязан вам объяснять?
– Это верно, – сказал Герасим. – Погода какая! Чего тут! Всего не переговоришь. Пойдемте, вот по мелочам, по моховому болоту, вон туды, – показывает Герасим в окно. – По краю пойдем. Тетеревье бывает. С утра по клюкву прилетают.
Синеет грязная дорога проселка. По краям желтая осенняя травка и стебли дикой рябины. Стелется мелколесье осинником и липняком. А далеко видна, радостно светится церковь. Какое-то особое чувство мирного и родного покоя входит в душу.
Герасим, подняв руку, тихонько машет нам. Охотники остановились. Сбоку от него, в кустах у кочек, стоит собака, подняв переднюю лапу. С треском, растопыря крылья, вылетели белые куропатки и после выстрелов далеко веером летят над мелколесьем. Пойнтера, Феб и Польтрон, ходят около охотников, держа во рту больших птиц, не сразу как-то отдавая их. Герасим гладит собак и кладет дичь в ягдташ.
На пригорке, у зеленой елки, среди зарослей мелкого ольшаника, сидят охотники на привале. Радостно светит весеннее солнце. Коричневый армяк Герасима, зеленые и белые куртки охотников весело выделяются на сучьях деревьев. На мелких веточках, как серьги, висят ягоды, красные с черным. Волчья ягода. А далеко на горизонте светится церковь Всех Скорбящих Радости.
Смеясь, пьем из рюмок, наливая из фляжек водочку, закусываем колбасой с пеклеванным хлебом. Хорошо. Собаки сидят около, и им бросают кусочки колбасы и хлеб.
– Вот теперь пойдем прямо по мелочам. Прямо на церковь Скорбящих, – говорит Герасим. – Может, на глухарей попадем.
– Вот будет радость, – говорил Караулов. – Есть в охоте – радость. Всё забудешь! Лес, болото, река – всему рад. Всё бы обнял… Воля – свобода. А в городе – гляди в оба: деньги с утра в голову лезут, всё вроде как-то виноват в чем, виноватым ходишь.
– Верно говоришь, – сказал Павел Александрович, – я тоже на охоте другим становлюсь. Странно. Там у меня всё то, да не то кажется. Говорят не то кругом, думают не то.
– Ха-ха, – говорит Василий Сергеевич, – верно. У меня дома одна ерунда. Вот моя Ольга, я ей говорю: нельзя так, денег много выходит, я в долги залезаю, расстроен, а она смеется. Терпишь, терпишь и не выдержишь – рассердишься. Ну тогда Ольга говорит: тебе на охоту пора. Знает, что у меня на охоте всё пройдет. И опять неделя-две, месяц – не жизнь, а радость. Совсем другой.
– И вот верно это… – сказал Герасим, – это вот до чего правильно. Когда в голове закисает: и то не то, и