Мамин-Сибиряк - Николай Михайлович Сергованцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этими словами Чириков, не подозревая, угадал то сокровенное, что лежало горькой обидой в глубине маминской души, о чем он скажет только в смертный час свой: «Жалеть мне в литературе нечего, она всегда для меня была мачехой». Может, потому так и был суров Мамин в своих оценках даже больших писателей-современников, пусть оценки эти часто были несправедливы и провоцировались второстепенностями, но они, несомненно, шли от глубинного уязвления самолюбия таланта и составляли то, что можно было определить одной фразой — «маминский комплекс».
Он часто заходил на дачу к Горькому, который жил в горах с чудесным видом на море. Засиживался в кругу бесчисленных его знакомых: литераторов, художников, молодежи, женщин. Он знал, что Алексей Максимович не раз лестно отзывался о его книгах. Мамину было это приятно. Но Мамину не нравилось горьковское увлечение босячеством, челкашеством, подозрительность и недоброта к русскому крестьянину. «Он талантлив, но все у него выдумано», — однажды заметил он. И все холоднее и холоднее относился к написанному им.
В довольно однообразных крымских днях, где предпочтение отдавалось моциону, правильному дыханию, морским ваннам, событием стал приезд Художественного театра, который, закончив севастопольские гастроли, специально приехал в Ялту, чтобы показать Чехову спектакли «Чайка» и «Дядя Ваня».
В городе был порядочный переполох. Местный неказистый театр начали срочно перестраивать, ремонтировать, расширять, одним словом, приспосабливать для игры знаменитой труппы. Появились артисты во главе со Станиславским и Немировичем-Данченко, встреченные с искренним энтузиазмом всем ялтинским населением. Местные газеты печатали всякие театральные истории и небылицы. Шутили по поводу режиссерских приемов Станиславского. «Ялтинский листок», например, дал сценку, над которой первыми смеялась вся труппа вместе со своими руководителями:
«Встретил на улице одного актера из Художественного театра.
— Что это вы, говорю, какой странный стали? Опрощением, что ли, увлекаетесь? Поглядеть на вас — мужик-мужиком.
— Да ведь я Митрича во «Власти тьмы» играть буду.
— Ну, так что ж из того?
— То-то и оно-то. «Сам» приказал, чтоб еще загодя начали в роль входить. Тон, знаете, и манеры, чтобы все в аккурате. Я ведь на постоялом дворе койку снимаю, с мужиками и сплю, и обедаю. Скоро совсем готов буду.
— А потом?
— Потом котомку на спину, посох в руки — и марш в Тульскую губернию за настоящим говором. Всей компанией пойдем: Иван Большой, Иван Малый, сват Владимир, Варвара Корявая, Афонька, Кискентин, Марфутка Рыжая… Много здесь, целых два состава труппы.
— Ну, что ж, давай вам Бог. Дело хорошее.
— Прощай, — отвечает, — милый человек, пойду на фатеру, лапоть доковыряю, а там айда в трактир чай пить».
Спектакли прошли, как праздники. Чехов был растроган и вниманием к себе, и замечательной игрой актеров. В городском саду устроили грандиозный обед. Горький рассказывал истории из своей скитальческой жизни, его уговаривали писать пьесы для Художественного театра, расхваливали в его рассказах диалоги, которые просились прямо на сцену. Бунин и Москвин перебрасывались меткими остротами, а Мамин веселил всех необыкновенно смелым юмором.
После отъезда театра некоторое время все ощущали некую пустоту — праздник закончился. Только сломанные декорации долго валялась позади театра, торча вершинами рисованных аллей, углами интерьеров и кусками жалких пустотелых колонн.
В конце апреля Дмитрий Наркисович писал матери в Чердынь, куда она переехала к дочери и зятю:
«Вот уже третью неделю, как мы живем в Ялте. Весна запоздала, как говорят, недели на две, но мы довольны — погода стоит, как у нас в июне, все цветет, зеленеет и радуется.
В Ялте у меня много знакомых: Чехов, Станюкович, М. Горький, д-р Елпатьевский и т. д. Писатели все больше нервные, испорченные славой, как Чехов. Последний изменился до неузнаваемости. Из милого и простого человека превратился в генерала: щурит глаза, цедит сквозь зубы и вообще важничает до того, что я стараюсь с ним не встречаться. Это кумир и божок Ялты, окруженный дамами-почитательницами, получившими прозвище «антоновок». Из Москвы для него выезжала специальная целая труппа, чтобы показать его пьесы — овациям, венкам и прочим выражениям почитания не было конца.
Другая знаменитость — М. Горький, пока еще милый и простой человек, но, вероятно, скоро будет вторым Чеховым, о чем нельзя не пожалеть. Мы, остальные писатели, в загоне, и никто на нас не обращает внимания».
По возвращении из Ялты Ольга Францевна решила, что Аленушка вполне поправилась и теперь можно покинуть Царское Село, где было прожито шесть лет.
Отдохнув за крымское лето, Дмитрий Наркисович решил закончить воспоминания «Из далекого прошлого», начатые им ранее. «Что ж, разучился писать большие вещи зараз, испортил руку, как говорят маляры, можно отдохнуть и на мелочах».
Возвращаясь в дорогое давнее, он все более оттаивал душой и приходил в некое равновесие.
«Все это происходило в самом конце пятидесятых годов, — вспоминал он, — когда в уральской глуши не было еще и помину о железных дорогах и телеграфах, а почта приходила с оказией. Не было тогда самых простых удобств, которых мы сейчас даже не замечаем, как, например, самая обыкновенная керосиновая лампа. По вечерам сидели с сальными свечами, которые нужно было постоянно «снимать», то есть снимать нагар со светильни. Счет шел еще на ассигнации, и тридцать копеек считались за рубль пять копеек. Самовары и ситцы составляли привилегию только богатых людей. Газеты назывались ведомостями, иллюстрированные издания почти отсутствовали, за исключением двух-трех, да и то с такими аляповатыми картинками, каких не решатся сейчас поместить в самых дешевых книжонках. Одним словом, книга еще не представляла необходимой части ежедневного обихода, а некоторую редкость и известную роскошь».
3
Осенью в воскресном салоне Давыдовой вместе с Буниным появился молодой крепкого сложения человек с веселым татарским лицом и даром мгновенного схождения с незнакомыми людьми. Это был Александр Иванович Куприн, напечатавший несколько значительных вещей в «Русском богатстве», в том числе и повесть «Молох», которая сразу сделала его всероссийски известным. Михайловский считал