Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, Шилов явно считал убогую, мягко говоря, рифму своим нетленным литературным достижением.
* * *Много лет ездил летом во Львов… Но были ведь и другие времена года, была школа, расположенная рядышком с угловым домом, на Бородинской улице.
И будто бы было ещё какое-то другое, специально для него, странного и неправильного, изобретённое – отслоившееся? параллельное? – время.
Два времени, текущих в разных бытовых плоскостях, два времени со своими цветами, запахами?
Но как эти два времени сосуществовали? Могло ли одно время просвечивать сквозь другое?
* * *Странное, неправильное «домашнее» обучение.
Но странным и неправильным получилось также обучение в государственной средней школе!
* * *Многое, очень многое и, возможно, главное для себя, как бы перепрыгивая через многолетнюю череду сорокапятиминутных уроков, он узнавал дома и на прогулках с Анютой, узнавал непроизвольно, без специальных усилий, ушки-то на макушке были, а уж с учётом отличной памяти… Ну кто из его ровесников, при живом-то Сталине, знакомился с историей не по «Краткому курсу»? Да, питательный бульон глотал, оранжерейным эффектом пользовался; стоит напомнить и про говорливых гостей Сиверского, гостей Гервольских… Но можно и добавить ещё: перед мысленным взором его словно со страстным великодушием пролистывались год за годом многозначительные картинки, он к ним многократно возвращался, пересматривал их. Скажем прямо: он получил помимо школы, в том самом отслоившемся ли, параллельном времени, обтекавшем примитивное – какой ещё эпитет подобрать к потемневшему кирпичному ящику? – здание школы, отделённое от тротуара хлипкой металлической решёткой и рядом низкорослых неровно остриженных деревьев, внешне бессистемное, хаотично вольное, но – вот оно, самое поразительное! – оказавшееся глубоким домашнее образование. Приобретённые им во вроде бы случайных беседах сведения-знания выстраивали удивительные перспективы. От присутствия в воображении этих динамичных перспектив, где угадывались силуэты великих, звавших его за собой фигур, он и в школе чувствовал себя защищённым – защищённым самим ожиданием будущего, интересного и наполненного. И – как ни странно – благодаря иллюзии защищённости своей, он в реальности школьных советских будней был довольно-таки свободным, он, столько уже узнавший, не обязательно понявший, но – узнавший, а что-то, ничего не поняв, впитавший-усвоивший каким-то непостижимым, присущим одному ему способом, даже никакого идейного давления в школе не ощущал. Он ведь даже умудрился, ничего для этого специально не сделав, в комсомоле не состоять. О, с детства уже он был обтекаемым, и никакие направленные кампании не задевали его, какие там промывки мозгов – даже сверхидейный и отталкивающе противный, долдонивший с воодушевлением всякую священную чушь завуч Свидерский, за фанатично верноподанные заслуги свои и жестокость к непослушным школярам прозванный инквизитором, для юного Германтова, немало уже прознавшего о войнах и революциях, не подконтрольных «Краткому курсу», будто бы не существовал, а собственно слова Свидерского отскакивали от Германтова, как горох от стенки. И не раз и не два Германтов, вспоминая Анюту, думал лишь, что премерзкий и, увы, абсолютно реальный несравненный Зиновий Эдмундович Свидерский мог материализоваться из тёмных предприпадочных фантазий Достоевского – невыдуманный, из мяса и костей, педагогический бес. Тем паче не существовали для Германтова истерические идеологические спектакли, в которых завуч играл, конечно, главную роль: ну разве можно было, пусть и проливались на коридорной линейке солёные реки слёз, проникнуться всенародными скорбями-печалями по случаю смерти Сталина, когда только-только похоронили Липу, Анюту? Нет, он будто не заметил коллективного помешательства; кстати, и дома смерть вождя была встречена вполне буднично.
– Грядут перемены, – сказал, входя в кухню, Махов. – Сталин умер.
– Будем надеяться, – кивнул сталинский лауреат Сиверский, снимая чайник с плиты; он уже слышал новость по радио и, конечно, не мог предположить, что по прихоти долгожданных оттепельных перемен получит по шапке.
Но это потом, потом – тогда ни слова скорби не услышит дома Германтов об эпохальной кончине…
А школьное обучение со всеми контрольными, экзаменами, четвертными-годовыми оценками, аттестатами и похвальными грамотами превращалось в формальность, вполуха он выслушивал объяснения учителей, машинально делал уроки, а пятёрки с четвёрками неторопливо заполняли его дневник. Впрочем, изредка случались и тройки – если бы знал о них Липа, то, конечно бы, огорчился, – тройки изредка получал он по математике. Математичка Нонна Андреевна вполне ценила Германтова за ум и сообразительность, но снижала ему оценку за невнимательность, он ведь по привычке думал о чём-то своём, как бы повернув глаза вовнутрь себя, не следил за меловыми интригами цифр или «иксов-игреков-зет» на чёрной доске, а Нонна Андреевна как раз в кульминациях таких интриг к доске из вредности вызывала; как-то взорвалась, раскричалась…
– Тебе, Германтов, хоть кол на голове теши… – Нонна Андреевна была права.
Хотя кол ему в журнале ни разу не поставила, он не был тупицей.
А другие учителя вообще ему не запомнились… Правда, в параллельном классе литературу вёл Лев Яковлевич Фейгин, известный в учительских кругах и обожаемый несколькими поколениями учеников словесник; да, Льва Яковлевича, всегда увлечённого, возбуждённого, растрёпанного, заражающего вдохновенными своими безумствами, любили, хвалили, однако не суждено было у него учиться. Потом он будто бы нелепо погибнет, попав под колёса «жигулёнка» на углу Загородного и Звенигородской, почти у ступенек гастронома. А как любопытна была бы реакция словесника на отнюдь не школьные, казалось бы, преждевременные познания юного Германтова в литературе и философии – сколько он прочёл уже сложных книг, хотя никто не заставлял читать почти запрещённого Достоевского или, пуще того, Монтеня, Паскаля, чуть попозже – Бергсона, а их книги ведь ещё сначала надо было достать… Многое ли он тогда понимал в тех книгах? Немногое, он просто-напросто и опять-таки непроизвольно, но с внутренним каким-то упрямством исполнял культурную программу Анюты, она фактически завещала ему перечень достойных имён и порождённых этими именами тайн… А поскольку уже в пятом-шестом классе он пытался читать Монтеня, Паскаля… Что за причуда переходного возраста, не нашёл ничего более интересного для себя? Что, к примеру, когда ровесники зачитывались «Тремя мушкетерами» или «Всадником без головы», заставляло его окунаться в возвышающий мрак паскалевских «Мыслей»? «Представьте, что перед вами скопище людей в оковах, и все они приговорены к смерти, и день за днём кого-нибудь из них на глазах остальных…» Да, поскольку он упрямо читал Монтеня и Паскаля вперемешку со сказками Перро, которые использовались для переводческих и грамматических упражнений, по-французски, то нельзя будет не заметить, что программу Анюты естественно дополняла, продолжала и развивала программа Сони… Да, гуляя с Анютой, заглатывал какие-то сведения-соображения, истории, имена, потом, во время школьных занятий, не слушая скучные голоса учителей, переваривал, уточнял. Так же было вскоре и с Сониными рассказами, французскими чтениями: каша из разнородных знаний-узнаваний непрестанно варилась и пузырилась у него в голове.
Сидел на парте, что-то под диктовку писал, что-то, встав, зачитывал вслух, отвечал на вопросы, подходил к доске, а в голове…
И не только в голове, не только… Слов и образов явно не хватало для описания специфики полученных Германтовым знаний и самого способа их получения! Можно вспомнить, ибо об этом, хотя и укоряя себя за скатывание в тавтологию, бесконечно вспоминал и сам Германтов, разгадывая свой жребий… Да, как же не вспоминать вновь и вновь про питательный бульон, оранжерейный эффект, инкубационный период, промельки репродукций великих полотен, необъяснимо возбуждавшие его виды замечательных городов, как же не повторять, чтобы затвердить-таки сказанное уже, что получил он – до школы и параллельно со школой – странное и бессистемно вольное, но по-своему глубокое домашнее образование. Однако и совсем иначе стоит сказать: ему в детстве сделана была чудесная инъекция, сложные и активные компоненты которой преображали затем и пополнявшиеся знания, и всю его внутреннюю жизнь.
Он одномоментно жил в двух параллельных временах и мирах…
Но школьный-то мир сам по себе был тусклым, неинтересным – с этим ведь не поспоришь.
Школьные годы и вспоминать-то сейчас не очень ему хотелось.