Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Школьные годы и вспоминать-то сейчас не очень ему хотелось.
Разве что за исключением нескольких лиц и эпизодов.
Действительно, всплывал неожиданный смешной эпизод с Веняковым, учителем физкультуры, который, к слову, был довольно-таки неординарным, если не сказать – таинственным типом; он вопреки школьной уравниловке, точнее – вопреки уравниловке времени, и одевался с учётом заграничной моды, и даже со стилягами на Невском не считал зазорным якшаться.
Будто кто-то всемогущий, обосновавшись на партийном Олимпе, поощрял его независимость.
Всего один эпизод.
На чём же сошлись неординарный, но многоопытный, необъяснимо независимый Веняков и совсем юный Германтов?
Как ни удивительно, Германтов, с раннего детства равнодушный к подвижным играм, вовсе не был слабаком в спорте, хотя специально не тренировался, не бегал, не прыгал, а чуть ли не всё свободное время своё проводил за книгами. Откуда что бралось? И осанка у Германтова была завидная, ни малейшего намёка на сутулость и сколиоз, и на турнике он мог с десяток раз подтянуться, стометровку промчаться пусть и не с рекордными, но приличными вполне для книжного червя секундами; повиснув на шведской стенке, мог уверенно сделать угол – вытянуть ноги и держать мышцами брюшного пресса прямой угол минуту-другую; физорг Веняков вовсе не завышал оценку, когда ставил ему твёрдую «четвёрку», но тут ещё случилось взаимное удивление, со спортом вовсе не связанное. Чудеса: физорг Веняков, обычно приходивший в спортзал с мячом под мышкой, вдруг – надо было видеть удивлённые физиономии всего класса! – явился на урок французского языка, чтобы подменить заболевшую учительницу. Выяснилось, что он, загадочный модник, не принимавший всерьёз, судя по всему, идеологических гонений на модников-стиляг-фарцовщиков, знакомец самых главных стиляг, которым он не стеснялся кивать на Невском, ещё и отменно владел французским языком, с нескрываемым удовольствием, будто погружаясь в нирвану, говорил по-французски. А тут, к удивлению Германтова и всего класса, добавилось и удивление самого Венякова, когда тот…
Недоумение, замешательство… Веняков, по-отечески и при этом, по-свойски велел всем садиться; захлопали крышки парт, и сам он, переждав шум, гордо, с явным удовольствием уселся за учительским столом, неторопливо и как-то театрально нацепил на нос очки, с улыбочкой молвил, дабы вызвать расположение школяров: мартышка к старости слаба глазами стала. Ощутив волну приязни, вооружённый диоптриями взор Николая Вениаминовича заскользил по чернильному столбику фамилий в классном журнале, но споткнулся сразу на… Так и в спортзале на перекличке бывало: Ивановы, Петровы, Сидоровы, когда он машинально выкликал фамилии, специального, пусть и слабого интонационного внимания никак не могли привлечь, даже балбеса Шилова, шумного и надоедливого заводилу, Веняков, будто бы не замечал, правда, до Шилова ещё надо было добраться – Шилов значился в конце журнального списка. А тут сразу в третьей строчке подарок – Германтов! Веняков смотрел напряжённо-пристально, чуть ли не подозрительно, сквозь стёкла очков, словно в первый раз Германтова увидел, хотя выделил его недавно в спортзале, похвалил за подтягивания на турнике, прощупывал даже с внимательным недоверием бицепсы.
Николай Вениаминович, надо думать, презирал скуку учебников: вызвав ученика с необычной фамилией, он вытащил из портфеля знакомую Германтову книжку Шарля Перро, попросил для затравки почитать вслух страничку сказки про Золушку, мило пошутив: а вдруг угадаем, что случится с Золушкой после свадьбы; потом, явно поразившись парижскому произношению юнца, но не переливая пока чувства свои в похвалы и баллы, вытащил стихи Гюго… И не смог поверить ушам своим! Сам он слушал с блаженством на волевом, суровом лице с сильным раздвоенным подбородком, прямым носом и стальными глазами, да и весь класс заслушивался непонятной музыкой французского приглушённо-мелодичного благозвучия, как заслушивался этой музыкой и сам Германтов, когда ему вслух читала Соня. Потом Николай Вениаминович вернулся к сказкам Перро, попросил переводить, и опять Германтов был на высоте. После урока искренне взволнованный Веняков расспрашивал на перемене: каким образом, если не родился во Франции, если барские стандарты домашнего образования давно отринуты, накоплен такой запас слов, так отшлифовано произношение… Слушал, качая головой и морща лоб, путаные объяснения нашего героя, даже привлёк внимание стайки старшеклассников… Это была одна из минут славы, их, таких минут, пока ещё было мало, меньше, чем пальцев на одной руке: написал, тыча кисточкой в картонку, море подсолнухов и удостоился похвалы Махова, потом Соня говорила несколько раз: «умно», потом случился бенефис вопросов-ответов, когда собрались у Гервольских гости, и славная минута многообещающе растянулась на целый вечер, свидетельствовавший, как хотелось думать, об удивительной ранней зрелости, многое ему и в будущем обещавшей, и вот он, не дожидаясь будущего, в центре внимания на школьной перемене, у большого окна, омытый пыльным широким потоком света… Все смотрят на него, все его слушают.
Да, да, Веняков, никогда до этого не грешивший сентиментальностью, был взволнован, растроган.
И к заинтересованной стайке старшеклассников подошёл Шанский.
Тогда-то шестиклассник Германтов познакомился с ним, десятиклассником; а Шанский как-никак был яркой школьной звездой.
Ещё подошли и друзья и одноклассники Шанского – Бухтин-Гаковский, Бызов, Соснин, как говорили о них, неразлучных – не разлей вода, они тоже были в статусе школьных звёзд, даже учителя называли их, всех четверых, вундеркиндами. Они тоже слушали сбивчивые объяснения и с нараставшим интересом посматривали на Германтова. Валерка Бухтин-Гаковский, чуть ли не с пелёнок знавший французский, что-то небрежно по-французски спросил, чтобы сразу же – щелчок в лоб! – испытать-проверить и поставить на место зарвавшегося героя, но Германтов ему легко и точно ответил…
* * *Можно было, даже нужно было, если уж поминальная внутренняя речь устремилась к звёздам, заглянуть ещё и в пионерский лагерь в Зеленогорске, особенный, в известном смысле привилегированный лагерь – для детей архитекторов; месячную, на одну смену, путёвку, конечно, доставал безотказный Сиверский.
Ну да, на июнь – в Зеленогорск: грязненький пляж с гнилостной каймой тины, валуны и мелководье залива… Потом, на июль и август – во Львов…
Да, лагерь стоило вспомнить потому хотя бы, что теперь, оглядываясь, его можно было бы назвать питомником знаменитостей, к их когорте ведь ныне принадлежал, если отбросить ложную скромность, и сам…
У Сони сохранилась групповая парижская фотография, а у него – спасибо и за это – зеленогорская…
Наверняка постаревшие пионеры и особенно постаревшие до недержания слёз пионерки, когда в наплывах тоскливых воспоминаний тасовали тусклые фото пионерских времён и силились поименовать юных звёздных обитателей лагеря, шлёпали себя высохшими ладошками по пергаментным лбам: да, ещё был Юрка Германтов, знаменитый искусствовед, франкофил… Он в детстве прочёл всего Пруста, представляете? Вот он, смотрите, спереди стоят Рейн и Битов, да, даже фотографируясь, Рейн что-то декламирует, а сразу за ним, во втором ряду…
Хм, во втором ряду… И чем же он сам выделялся во втором ряду, чем? Тем, что рано стал читать по-французски?
Всего-то?! Не густо…
Гирляндочка разноцветно мигавших лампочек над танцплощадкой со скользкими сосновыми иголками на крашеных досках пола… Если от длины носа Клеопатры зависел ход мировой истории, то… не было бы этой жалкой гирляндочки – и изменилась бы вся его жизнь?
А можно ли было тогда, уже тогда, угадать в вяловатом увальне – Писателя, в спринтере и футболисте – Художника?
И вот к чему он подбирался, выходит: если бы фотографию поторопились изобрести ещё в шестнадцатом веке, что бы дополнительного к тому, что узнал по книгам и картинам, теперь удалось бы ему разглядеть-разгадать в детских личиках Палладио и Веронезе, будь они запечатлены вместе?
Неужели – взаимную настороженность?
Опять: Палладио и Веронезе, Палладио и Веронезе.
«Чур, чур, меня, вот-вот свихнусь… или уже свихнулся?» – подумал Германтов и счёл за благо мысленно вернуться к тайнам тусклого, но вполне реального фото.
У всех на лицах – какая-то сиротская обречённость, хотя, грех жаловаться, их таланты сполна раскрылись.
Покорно и спокойно стоят… Да, он – во втором ряду… Так и простояли, ни разу не шелохнувшись за столько лет! Откуда бралось терпеливое спокойствие? Простояли, не шелохнувшись, в полном неведении относительно своего будущего. Они словно вмурованы в рассеянное свечение неба, накрывавшего призрачным куполом Финский залив, в неиссякаемое, если и не вечное, то уж точно усиливающееся с годами – и как бы испускаемое и из них самих, минувших лет, тоже – излучение фотоснимка, который не принимал во внимание реальность того, что день съёмки, сам миг её, безвозвратно растворились в потоке времени; и над ними, покорно и спокойно стоящими, над далёким мягким массивом хвои и маковками зеленогорской церкви застыло навсегда скульптурное облако, а за ними, сразу за их спинами и затылками, отвердела, будто отлитая в бронзе, тёмная фоновая листва. И смотрят они прямо перед собой; а ведь самолюбия в них играли, бродили-бурлили, желая вырваться спонтанно наружу. Они, готовые завоевать мир, ведь были соперниками, ибо покоряется мир немногим. Они не могли не соревноваться между собой, они, усмехнулся Германтов, неподвижные, оцепеневшие под стеклянным взглядом фотообъектива, наверное, подсознательно толкались тогда: ты кто такой… а ты, ты кто? Ты-то почему спереди?