Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Жаль, куриные пупки кончились, пальчики оближешь, если с лучком поджарить, – пропел за спиною Соснина женский голос.
– А я свиные ножки взяла для студня, – хрипуче-прокуренно отозвалась матрона с розовой пластиковой кошёлкой, украшенной выводком танцующих мики маусов.
– Раньше студень продавали готовый, дешёвый, ешь – не хочу.
– Зато фарш, полуфабрикаты теперь в какой упаковке, и телевизоры.
– Телевизоры только зомбируют двадцать пятым кадром!
– Что такое симулякр? – выпалила вдруг Иза.
– О, симулякр – это прелестное, я бы сказал, шулерское словечко! – отшатнулся, затрясся с шутовским испугом Шанский, радуясь новому зигзагу мысли, который ему посулила Иза своим вопросом, – словечко, охватывающее зыбкие содержания, независимые от мышления, от его дисциплины, даже от его изобильнейшей шелухи. После изнурительных бесед с высоколобо-твёрдолобыми, до идиотизма упрямыми французскими отцами-интерпретаторами, после пространных диалогов со своим просвещённым одноклассником-филологом, которого я почитал как эксперта во всякого рода прячущих смысл заумностях, я понял, что симулякр, запущенный в околонаучный обиход Бодрийяром, есть всё то, что мы и сейчас беспечно ли, с недоумением обсуждаем, видим. Это – визуально-словесная мешанина, всё-всё вместе взятое, всё, почему-то нас ласкающее, задевающее и занимающее, всё неустранимое и необязательное, как надувающиеся и лопающиеся пузыри-знаки, бесплотная взвесь всего того, что увязает в глазах, зубах, но улетучивается, вытесняясь такой же массовидной непрочной беспричинной белибердой, хотя – ежемоментно возводится в ранг наивысшей подлинности.
– Кем возводится? Кем или чем?
– Кем-то или чем-то, вкрадчивым, ужасным и равнодушным, тотально воспользовавшимся кончиной Бога.
– Это слишком просто и неопределённо, уходите от вопроса. Анатолий Львович, неужели опять вам надо начинать от Адама?
– Тогда уж, простите, от Эпикура, за ним и Лукреция, первыми подметившими замену реальности знаками реальности.
– Не ввергает ли нас такая замена в бессмыслицу?
– Ввергает! Я вам об этом своими словами рассказать попытался, теперь чужими попробую – именно многозначную бессмыслицу, порождающую гиперреальность, Бодрийяр посчитал очарованием, соблазном, если не совращением, то бишь всем тем, чему человек-чувствующий и даже человек-думающий не способны сопротивляться… эра тотальной симуляции всех нас, чуравшихся ли всякой новизны, беззаветно её ждавших, желавших, накрыла соблазнительно сверкающей теменью; сколь бы ни гордились мы своим прошлым культурным статусом, сколь высокомерно не смотрели бы по сторонам, все мы, утратившие живые языковые контакты с избыточной реальностью знаков, непрестанно, самочинно и неузнаваемо преображаемой симулякром, становимся побирушками гиперреальности.
– Мы сами-то при этом меняемся?
– Ещё как! Неожиданно, но кардинально! Недавно нам, гордецам, хотелось быть, а не казаться, сейчас же, казаться для нас, смирившихся с неизбежным, – значит быть!
– Что несут, ну, что, что несут? И что смотреть заставляют?
– Абракадабра какая-то!
– Почему говорящим головам не затыкают рты? Говорят, что вздумается, языки в своё удовольствие чешут.
– Свобода!
– И для посвящённых, как вы, не Бодрийяр, написали, – напомнила Иза, – «внезапно настало будущее»? Неужели и вас, Анатолий Львович, неожиданно накрыла…
– Нет, знаковое столпотворение, отупляющее знаковое нашествие ожидались и горячо, хватаясь за грудки, обсуждались ещё в застойные годы, однако мы рубахи и глотки рвали, а Бодрийяр, как и подобало французу-соблазнителю, подкупающе-изящно многословные бедствия назвал: симулякр, гиперреальность… не правда ли, имена тотального новоявленного кошмара хочется мечтательно повторять?
– Но…
Щёлк, щёлк… когда у Художника азартно судили-рядили об угрозах знакового нашествия, были, получается, застойные годы? А ныне… Иза смотрела Шанскому в рот, не мудрено. Фразы Шанского, слетавшие со златых уст, подхватывали и развивали, конечно, издавна занимавшие его темы, знакомые его мысли, хотя лишались прошлого, заряжавшего их волнения. Будучи уже отменно отделанными, закругленными, они сразу же, при произнесении, превращались в готовый идеальный продукт; мотали головами, пережёвывая траву, холёные чёрно-белые коровы голландской породы, электронные часы стояли. Щёлк. Всего несколько шагов в сторону Квиринальского холма.
– Во всяком случае, симулякр – эдакая мутная этикетка всепоглощающего явления – в приложении к искусству символизирует симуляцию подлинности под напором знаковых соблазнов и совращений, при поглощении художественными текстами документов, биографий, конкретных имён, а также чужих мыслей, радийной разноголосицы, газетных строк, всё-всё всасывается, как…
– Как пылесосом? – подкалывала Иза.
– Вроде того! – радостно соглашался Шанский, – так вот, это не только симуляция подлинности, но и…
– И глубины? – не без ехидства вставила, войдя во вкус дискуссии, Иза.
– Конечно. И вот вам свидетельство в пользу сомнительного соображения, – Шанский поудобней уселся в кресле, закинул ногу на ногу, – привычные представления о глубине обесценились? Это, заметил прозорливый философ, одно из следствий травмы человека, всё больше отстающего от человечества, которое наращивает объём знаний, умений, разветвляет и уплотняет систему массовых коммуникаций. И искусство, постмодернизм, если угодно, обращаясь к отставшему культурному человеку, с помощью композиционных кодов, то распыляющих, то сгущающих образность, помогает если не освоить, то…
– А это уже слишком сложно, – улыбнулась Иза. И сказала, задумавшись, – постмодернизм так эклектичен.
– Время – самый гениальный, хотя неторопливый, постмодернист, – пришпорил любимую клячу Шанский, – так уж повелось, время сшивало воедино всё то контрастно-разное, что в разные эпохи было для этих эпох ценным в искусстве, однако в культуре периодически вызревал протест против всесилия времени, художественным инструментом такого протеста, причём инструментом быстрого реагирования, становилась эклектика… так и сейчас…
– Новая эклектика?
– Точнее, новый, подчас радикальный, полифонизм, – мягко поправил Шанский.
Вопросительное молчание.
– Ещё точнее, – хохотнул Шанский, всосал слюну, – Новый Большой Стиль, который, не чураясь хаоса и абсурда, выпячивает случайные мелочи жизни, чтобы…
– Наш анонс! – решительно оборвала Иза.
Леди Гамильтон, леди Гамильтон, я твой адмирал Нельсон! – заорал, подвывая, прыгая и покачиваясь, блестяще-сверкающий, осыпанный фальшивыми брильянтами, взлохмаченный малый с томными глазами и мелкими чёрточками лица; за ним клубились багровые дымы, метались прожектора, изображая гибель эскадры; бегущая строка зазывала в концертный зал «Россия».
– Мы вынужденно отвлеклись, – извинилась Иза, сжала виски ладошками, – и впрямь напор пустоты, невыносимые для сознания перегрузки.
– Нет, поп-культура обращается исключительно к подсознанию, возбуждает коллективное бессознательное!
– А как быть с Курёхинской «Поп-механикой»? Видели последнее представление за недостроенным «Большим Ларьком»?
– О, вот вам и неподдельно-новая радикальная полифония в осмыслении и исполнении гения. Меня захватил артистизмом умопомрачительный гибрид высокого с низким, я ведь до этого безуспешно гонялся по белу свету за «Поп-механикой». В Токио и за хвост не удалось ухватить, маршировавшие трубачи и клоуны в дырявых тельняшках навыпуск, показав мне носы, скрылись за воротами императорского дворца. Из римской версии увидел лишь сценку с заблудившимся страусом – под какофонию клаксонов огромная испуганная птица с головкою под крылом металась между форумом Юлия и рынком Траяна, будто и впрямь заблудилась в руинах Истории. В стокгольмском пригороде, в шхерах, успел к концовке – стадо боевых индийских слонов, на спинах которых играли и пританцовывали знаменитые рок-группы, затаптывало симфонический оркестр из Филадельфии. И, наконец-то, – буйное представление за «Большим Ларьком». Гротескная гармония органична для Петербурга, ничего ярче мне не доводилось видеть: «Поп-механика» – животрепещущая импровизация на темы высокой игры, Курёхин – современный её магистр! И разве уникальное сращивание им жанров и видов искусства, погружение эзотерии в разухабистый, но волшебный по своим темпоритмам хеппенинг не возвращает нас к содержательной глубине новых композиционных кодов?
Как, как, он же улетал до музыкальных буйств за «Большим Ларьком», – беспомощно подумал Соснин… посмотрел на остановившиеся часы…
– Возвращает, Анатолий Львович, возвращает, и я, – кокетливо поправила волосы, – вместе с заранее благодарными телезрителями с нетерпением жду продолжения; исподтишка снова скосилась на часы, – но сначала попрошу вас собрать главные стилевые признаки постмодернизма, а то – каждый несёт, кто во что горазд, и получается…