Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но воруют…
– Всегда воровали! Красную воровскую рожу Алексашки Меньшикова в пудреном парике позабыли? Или позабыли героев бессмертной гоголевской комедии? Сейчас-то как не ловить удачу? – огромную страну надобно побыстрее рассовать по карманам. И чем проворнее рассуют, тем всему населению будет лучше.
– Подъезды загажены, из дворов несёт вонью.
– Это мамонт смердит, когда ещё догниёт… – снова хохотнул Шанский и спросил серьёзно, – Ика, вы бывали в Венеции?
– Нет, однако собираюсь, на карнавал.
– Считайте, что пока вы тренируете обоняние.
– Вас, Анатолий Львович, послушать, так Золотой Век грядёт!
– Нет, я ещё не рехнулся! При том, что здесь одновременно с обругиванием всех и вся, словно вечно непутёвая Россия в чёрную дыру оступилась и спасения нет, популярны завышенные самооценки! – весело отбивался Шанский, подливая себе вина, – полуфинал букеровской премии с аппетитом отобедает в «Серебряном Веке», финалисты с приближёнными – уже в «Золотом Веке» предвкушают лукуллов пир. Нет, с золотом, даже с серебром, господа хорошие, перебрали. Но стоит иными телегероями залюбоваться, их осанкою, позами, здоровым не по сезону цветом лиц, как спрашиваешь себя – не настаёт ли Бронзовый Век?
– Что ни век, то век железный, – напомнил с соседнего экрана, вдохновенно печалясь, Кушнер.
За ним напевно зарокотал небритый Кибиров. – Шварценеггер выйдет нам навстречу, и мы застынем, холодея, что наши выспренние речи, пред этим торсом, этой шеей…
Чернобородые, в зелёных косынках и камуфляже моджахеды картинно, как на манёврах, расстреливали в ущелье под Аргуном танковую колонну, один танк вспыхивал, другой… метавшихся солдат добивали из ближних зарослей автоматчики.
– Они вообще-то пацифисты, но с огнемётами в руках, – объяснял поэт, читавший вслед за Кибировым.
– Вас и в искусстве безобразное не смущает?
– Красота в глазах смотрящего, – смиренно потупив очи, сослался на Оскара Уайльда Шанский, повторил, – нас обволакивает исторически закономерная, хотя уже не фельетонная, как когда-то, а полижанровая, при том – нежданно-гротескная эпоха, всё, что творится вокруг – в жизни ли, растлеваемой вульгарными образами, в так называемых авторских и массовидных искусствах и, разумеется, в его величестве телекадре – всё отпугивает какой-то вызывающе-странной художественностью, или, если угодно, антихудожественностью, но пока надобно не суетиться с пеною на губах, а присматриваться и – стараться увидеть.
– Мы худо-бедно обживаемся в постмодернистском романе, да?
– Ой! – сделал страшные глазищи Шанский, приложил согнутую ладошку к губам, громко зашептал, таращась в камеру, – опять вы… вчера битый час, рискуя своей безупречной репутацией, в постмодернизме по настоянию Изы копался, сегодня вы повторно произносите… не провоцируете? Слышал, постмодернизм стал в благоверном нашем отечестве ругательным словом.
– Я не слышала, извините, – с ехидцею отвечала Ика. – И – пока будете переводить дух перед новой порцией ругательных слов, извините за хождение по кругу – что ещё, кроме болезненного властолюбия, если серьёзно, отражает негодная интеллигентская суета?
Шанский в стране детей (по кругу, держась за красную нить)– Начнём сначала, идёт? – Шанский, глядя в глаза человечеству, раскрыл ласковые объятия, – станцуем от печки? Приятно удивила свобода, свобода слова – несут, кто во что горазд… но – по кругу, так по кругу – куда сильней, причём, мягко говоря, неприятно, удивили отношения со свободой, недавние борцы за неё чудесно помолодели, причём, само собой, не физически – вот было бы воистину чудо! – а умственно и, я бы сказал, психологически; то самое прошлое, от коего, когда оно было на всех кухнях проклинаемым настоящим, мечтали избавиться, вдруг становится потерянным раем. Коллективная Вера Павловна спала себе, сладко спала и вдруг проснулась, скривилась, – опять об извращениях пассеизма, догадывался Соснин. – Страшно поверить, что семидесятилетний морок канул в небытие, о, это подлинный страх свободы тех, кто привык мечтать и не желает иметь, свобода ими воспринимается как обуза, ещё бы! – реальность груба, царит купля-продажа, повсюду грязные деньги, кровь, бр-р-р, – изобразил рычание и козу Шанский, словно игриво пугал ребёнка, – реальность издевается над мечтой; как пережить обман завышенных ожиданий? Смахивает на комплекс эмигранта, только изводит комплекс иноземной неприкаянности у себя дома, всё вокруг моё, как поётся, при этом – чужое, чуждое.
– Да, да, разве не обидно?
– Именно! – кивал Шанский, – страна мечтателей и героев, воспетая дунаевскими-кумачами, породнившая тюрьму с детским садом, наново впала в детство. Как обидчиво – впору размазывать кулачками слёзы! – корят нынешние седенькие ли, полысевшие детки, к тому же уязвлённые климактерической маятой, грязную, несправедливую жизнь, как капризно они, глаголящие вразнобой избитые истины, топают на жизнь ножками – стань такой, как я хочу… всё им не так, словно в медали обе стороны оборотные…
– В Явлинского метите?
– Не только, – отвечал, потянувшись к бокалу, парижский гость, – хотя он набивается на роль партийного предводителя самых плаксивых плакс. За него ведь голосуют растерянные шестидесятники с глазами на мокром месте.
– Бедные плаксы-шестидесятники! Хотят как лучше… в чём они виноваты?
– Ну-у, зачем всех одной краской мазать, я, сам по возрасту и группе крови шестидесятник, до сих пор иных из оттепельных мечтателей, тех, кто, тихо торя свой путь, не клевал на приманки времени, нежно люблю. Но теперь-то о чём мечтать? Смех и грех, иные из недавних борцов с советской властью, едва она рухнула, кинулись искать в советской жизни мифологические опоры, сверять рахитичную, отягощённую авторитарными наследственными хворями демократию с ложным коммунистическим идеалом, по определению недостижимым! О, беда новых-старых оголтелых мечтателей, преимущественно этаких попов-растриг, картинно расставшихся с партбилетами, в том, что по внутренней сути они не изменились и измениться уже не смогут. Случилась буржуазная революция, осваиваются на ходу, с неизбежностью через пень колоду, политические и экономические механизмы свободы, опять наши борцы за светлый идеал не у дел. Опискины расплодились, им всеобщую нравственность подавай и тогда… только тогда… о, они отлично знают как не надо делать, и именно за это отрицательное знание снова готовы на вечный словесный бой, а вот как надо… так-так, про окопную войну за мгновенное возрождение попранных неправедной властью и жадной буржуазией моральных ценностей, про вселенский плач, обиду на всех и вся, про неуёмную жажду власти мы уже говорили?
– Где-то, когда-то уже костили шестидесятников.
– Да, в «Бесах».
В стеклянных щитах-экранах, смутно отражавших Шанского с Икой, заведённо прыгали зайчики.
Ухоженные девушки в купальниках вскидывали руки, демонстрировали идеально выбритые подмышки, прыскали в подмышки дезодорантом.
спектакль в кулисе, люди из подполья на авансцене (с насущными отвлечениями, уводящими в разные стороны)– Политический театр набрал гениальную труппу. Однако ярчайшим типажам по сути негде играть – сцену, даже авансцену, захватили самозванные властители дум подполья, непрошенные учителя жизни, кинувшиеся отыгрываться за глухие годы молчания. На фоне хора плакальщиков и заклинателей – наглость, глупость… да, собственно реальность, реальная политика в том числе, вытеснены в кулису. О, понял, понял, то, что творится здесь, – Шанский затрясся в счастливом беззвучном смехе, – суть не романный даже, как вы подумали, но внежанровый тотальный постмодернизм, поглотивший самую жизнь не «будто», на самом деле – все её коллизии разыгрываются в кулисе, залитой светом, все внутренние механизмы игры, обнажаясь, оказываются на виду, снаружи… но новообретённой сцене, образованной из кулисы, нужна своя авансцена, своя кулиска… иерархия светлого и затемнённого немедленно восстанавливается… как просто! Хотя до такого и Его Величество Деррида не смог догадаться!
– Пробовала его читать, не поняла ничего.
– О, Деррида с налёту воспринимается как главный высоколобый зануда-путаник, эдакий Генеральный Секретарь Всемирной Партии Путаников.
– Чересчур умён…
– Осточертели говорящие головы! Щёлк!
Запела чувственно Карева: туманным утром уйду далё-ё-ёко, а ночью вспыхнут огни костров… Молниеносно перескочил к другому экрану, но – щёлк, щёлк; припустил, не заметил, как вернулся в Рим, переступил Фламиниевые ворота, несколько шагов сделал по улице Бабуино, вот и площадь Испании. Щёлк, – и метнулся в сторону. В ресторанчике-поплавке на Тибре, почти под стенами замка Святого Ангела, похожего на старую шляпную коробку, закипала весёлая чёрно-белая кинодрака, Одри Хепбурн попадала в очередной переплёт, но Соснин-то спешил к другому экрану, быстро миновал Рим, резко сместился к югу, угодил ногою в мёртвый кратер Везувия.