Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как… как… – вдобавок к губам у Ики задрожал подбородок, – такое насилие и…
– О, в вас затрепетала Россия, её женская, если вспомнить Бердяева, природа! Проявление мужественного и, стало быть, ответственного начала искренне воспринимается как насилие. Ха-ха-ха, – затрясся Шанский, – всё по заведённой у нас исторической схеме: добро должно быть наказано, ха-ха, вспомните-ка, что делают в России с царём-освободителем? Правильно, – убивают!
– А как же реальный протест, реальное народное недовольство?
– Ну да, нам-то достались и вовсе славненькие «насильники», белые и пушистые, спасли от экономической катастрофы, до которой было полшага, гражданскую войну пресекли, но кровь, как слабаки последние, не пролили, можно безбоязненно пенять, пинать – преступники, случайные завлабы-неучи у государственного руля, министры-капиталисты в розовых штанишках, ну да, скучноватое какое-то насилие получилось, ну да, ну да, без крови-то какое революционное величие, какая романтика?! Это как если бы у нас революционный порядок без Чека, одними уговорами, наводился! Или – у них – Робеспьер и К. сделали то, что сделали, никого при этом не отправив на гильотину!
– Но страна распалась, семьи разделились границами.
– Славянская вы душа! Желаете, чтобы империя, коли суждено распадаться, распадалась бы по совести, идеально! Ха-ха-ха, выбор между плохим и хорошим в сказке бывает, в политике надо выбирать между плохим и ужасным! – утешьтесь, Икочка, тем, что могло быть хуже.
– Как, как хуже?
– Как в Югославии, только ещё и с ракетно-ядерными нюансами! – хохотнул Шанский и сглотнул слюну, его явно забавлял поворот беседы. Усевшись поудобнее, он расплылся в улыбке, словно предался воспоминаниям. – Распад нашей империи исторически уникален: рухнула вооружённая до зубов наследница Византии, причём рухнула эффектно, бескровно!
Как, как в Югославии? – терялся в догадках Соснин; вряд ли кто слушал Шанского внимательнее, чем он, однако, будучи не в состоянии понять сути экранного спора, не представляя себе тех обстоятельств и людей, о которых спорили Шанский с Икой, терзался собственной никчемностью в этом чужом и возбуждающем мире мельканий, говорящем по-русски. Знал слова, все-все слова, но не понимал смыслов. Как старец, переживший свой век, ошарашенный новым временем? Анна Витольдовна, вспомнил, ощущала себя пережитком, но он-то молод. Валерка в самиздатовской статье «Контекст как текст» когда-то рассуждал о контексте, который задаёт время, непрестанно исторгая из себя, сталкивая, изменяя смысловые частицы. Муторно оттого, что оступился в чуждый контекст? Прислушивался, сомневаясь, что окончательно не запутается, не заплутает.
Шанский улыбался в ответ на его сомнения.
хвост фразы, вряд ли добавлявшей к сказанному что-либо новое– … барахтаясь в застарелых сомнениях, не умея строить и обустраивать свои жизни в изменившихся условиях, не понимая ключевую связь свободы с собственностью, и, следовательно, не понимая, чего реально можно достичь после того, как буржуазная революция сверху свершилась, они тем не менее с полными ртами советов поучают других, требуют, как тот мальчик, зарплату повысить, цены снизить, и фанатично атакуют авторитарность режима – подай им сразу вежливенькую парламентскую республику, ещё одну безответственную, псевдо-многопартийную арену для болтунов; ещё бы, ещё бы – ждали, что наутро после неожиданной победы свобода радостно встретит их в образе умытого и послушного ребетёнка на побегушках, а вылезло коллективное мурло партноменклатурщика и братка, дурно загримированное под народного депутата… Да уж, вдохновенно и классно разжёвывал, так сказать, вводил в курс, даже Соснин начинал кое-что понимать, но Шанский остановиться не мог! Неужто и впрямь так подробно специально для него распинался? Соснин вспомнил о тавтологичности языка, Шанский помолчал, посмотрел ему в глаза, задумчиво повторил. – Кто же они, самые речистые из новых обличителей, если их поскрести?
– Имеются языки говяжьи, печень и белое мясо индейки, прессованное, в брикетах, – включилось магазинное радио.
Из-за рамки кадра высунулась рука с бутылкой вина, Шанский без промедления пододвинул пустой бокал… ожила бегущая строка: дистрибьютер…
– Гляди-ка, ещё болтает! Я уже у пагоды чайком с женьшенем побаловался.
– А я с корнем Сурабу пью, стимулирует.
– Сейчас пол-аптеки стимулирует, только успевай пробовать.
выявление и обличение обличителей– Кто же они, самые речистые… Минуточку, у нас звонок…
– Гамлет? – угадывал телезритель.
– Нет, не Гамлет, – смеялся Шанский, – хотя тепло, почти горячо: это те, кто делают невротика-Гамлета героем на все обстоятельства и все времена…
– Кто же, кто же? – нагнетала нетерпение Ика.
– Во главе – отрицание отрицания? – духовные дети пламенных большевиков, пусть и репрессированных их усатым кумиром. Они – повторяясь, попробую отточить-укоротить формулу – они, послевоенные мечтатели-утописты, были подавлены школой, идеологией, загнаны системой в духовное подполье, в котором взрослели, старились, и вдруг – безответственно-сладкая отдушина для излияния комплексов! – кинулись, очертя головы, в отважную самореабилитацию – что ни брякни, не посадят. И знаете ли, Ика, если закруглять неприглядный групповой портрет, какую диссертацию надо было бы теперь защищать новому Николаю Гавриловичу, не приведи Господь, явится? – «Советский человек на rendezvous со свободой», вот она, тема тем.
– Вот вы, Анатолий Львович, и защитите, перевоплотившись, опередив события! А то вдруг не явится? А, если явится, будет, чем встретить!
– Ох, не собраться с духом, ко всему я лишь случайный гость в этой кипучей буче. Впрочем, я вам на целый автореферат с довесками наболтал уже!
– Когда кипеть кончим? Не подарок – в эпоху перемен жить.
– Я не оракул, скажу лишь, вторя мудрецам, что жажда равновесия вечна, само же равновесие – мимолётно.
– Чувствуется, волнуетесь, когда обличаете.
– Ещё бы! – отпил вина Шанский, – на кону истории, Икочка, искажённый образ моего поколения.
– Чем искажённый?
– Тем хотя бы, что от имени поколения подрядились выступать левые. Они, бывшие коммунисты ли, беспартийные, все-все бесхребетно-гибкие борцы за социализм с человеческим лицом, обанкротились, но теперь компрометируют само понятие демократии, захватив трибуну дискуссии. Дожили! – самих себя назначили от лица прогрессивного человечества её, демократии, единственными защитниками и толкователями… И почему Тольку всё это так задело, почему он прокручивает без конца одну и ту же простую мысль, словно пластинку заело? Зациклился на заплаканно-агрессивных социалистах, топающих ножками на нежданно и грубо закружившую всех и вся капиталистическую стихию. Или, – снова кольнуло, – Шанский наплевал на телезрителей, назойливо повторялся, чтобы хоть как-то ввести в курс политических перемен, хоть что-то объяснить и втолковать ему одному, заблудившемуся в чужом контексте? Не много ли я беру на себя? – засомневался Соснин, – Илья Маркович когда-то писал для него одного свой итальянский дневник, теперь Шанский, плавясь в лучах софитов, захлёбываясь слюной… Да! Уникальная телекоммуникация для одного! Миллионы телезрителей – побоку! Толька говорил, доверительно посматривая ему в глаза, говорил для него.
– Анатолий Львович! Почему старящиеся гуманисты с левацкими уклонами так задевают вас? У вас что-то личное? – Ика поправила волосы. – Почему вас, к примеру, национал-патриоты не бесят? Даже не раздражают?
– Национал-патриоты, самые махровые, самые фашизоидные, и бесить, и раздражать могут, но они мне, как исторически-неизбежная данность, не интересны, иной коленкор – старящиеся гуманисты с левацкими уклонами, уникумы, внезапно воспрявшие в интерьерах полузабытых кухонь, ха-ха-ха, обличают мракобесов, искренне уверовав, что сами они, светобесы, лучше. Я ведь тоже таким непримиримым, таким увлечённо-ущербным был, пока не услышал здорового зова консерватизма. Когда-то мнилось, что у всех нас, бескорыстных вольнодумцев, жаждущих перемен, одна группа крови, что мир разделён на нас и их, упырей, мы благодушно выпивали за то, чтобы они сдохли, спорили на отвлечённые темы, строили наивные планы, а жизнь, навязанная нам блоком коммунистов и беспартийных, тем временем сама-собой изнутри крошилась, в один прекрасный момент, без наших видимых усилий… выяснилось, что мы – разные… Да, пластинку заело, – Соснин, застоявшийся было перед фасадом Орвиетского храма, медленно побрёл по холмам к Флоренции, затем вдоль Арно добрёл до Пизы, вернулся, а Шанский расхохотался, сглотнул слюну, снова захохотал. – Ха-ха-ха, разве и бесчувственного не заденет такое? Ньюсмейкерами внезапной буржуазно-демократической революции заделались случайные авторитеты советского прошлого, ха-ха-ха, высоколобые выкормыши-изгои застойно-развитого социализма… – опять то же самое, никак на что-нибудь поинтереснее не переключится, никак. Заскучавший Соснин вытаптывал сады Боболи, потом следил за чёткими и экономными, твёрдо усвоенными движениями робота-упаковщика. – Липовые свободолюбцы, рьяно поучают мучительно обновляющуюся страну, будущее которой проморгали, им исправно повышают за их призывы к справедливости и никчемные поучения политическую зарплату! Между тем, когда ракетно-ядерная коммунистическая империя разом грохнулась, а все целёхонькими остались, когда либеральная экономика вопреки мрачным обещаниям газетных оракулов и упомянутых авторитетов прошлого пошла в рост, сие историческое чудо заставило меня призадуматься – не хватит ли разбрызгивать народнический и разночинный яд, столько русских поколений отравивший уже? Спору нет – власть вороватая, подловатая, унаследовавшая пороки советской номенклатуры и бюрократии, но ведь сама по себе власть не изменится, нам долго-долго меняться надо, – на миг Шанский смолк, с удовольствием, как что-то вкусное, проглотил слюну; его искренность, взволнованность передались Соснину, поверилось вдруг, что не попусту транжирилось на досадные для редакторского уха смысловые повторы телевизионное время, ощутил, сердца заколотились в унисон. Шанский с трогательным смущением глянул ему в глаза. – Я, невротик, гамлетизму не чуждый, с собой боролся, излечивался от детской левизны, теперь вот размахался кулачками в эфире.