Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ика слушала, затаив дыхание; Соснин – так же.
– Всё по нотам, – того и гляди надумают сляпать памятник.
– Будто намечают, в Москве.
– Москва! – затрясся, едва не расплескав вино, Шанский, – как много в этом слове для Бродского. Вернулся из ссылки, троица сердобольных московских литературных дам подралась за право пожарить ему яичницу… вы бы знали, Икочка, как я жалею гениев, когда смотрю на их памятники.
Ика вздохнула. – Гений беззащитен?
– Увы, после смерти гения его именем и образом, volens-nolens, распоряжаются произвольно, если не беспардонно: языки и руки развязаны, от переполненности любовью гения выставляют на поругание.
– Что делать? Протестовать, брюзжать?
– Смириться. Разве благодарность и безмерная гордыня флорентийцев не сотворили из Данте мраморного истукана в белоскладчатом одеянии? Что же до посмертной судьбы Бродского… Ему, так желтизны боявшемуся, отольётся киноленточка с гондолой, на съёмки которой Иосиф, лишившись чувства самосохранения, неожиданно согласился, а в ближайшем будущем его ещё и увековечит какая-нибудь безобразная бронза. Завершается канонизация: «последний поэт высокого стиля». Всё правильно, однако канонизация, что живодёрство, особенно, если её поспешают начать заранее, пока объект канонизации дышит.
– Разве та киноленточка жёлтая? По-моему, вполне безобидная.
– Сама по себе, согласен, безобидная, даже милая, а пожелтеет она от будущего контекста.
Что за киноленточка? С гондолой? Шанский неистощим, – не без зависти подумал Соснин, – чем Толька склеивает слова, слюной? Соснин интуитивно фиксировал смысловые разрывы, которыми не успевала овладевать логика, но смотрел, смотрел, как если бы силился проникнуть внутрь изображения.
– Нельзя близко стоять к экрану, глаза испортите, – пробегая, вновь предупредил продавец.
Щёлк.
У меня такой характер, ты со мною не шути… – Опять советское кино крутят, сколько можно совковую лабуду терпеть? Одно и то же по всем каналам! Щёлк.
Заречная: простите, я отказываюсь понимать вас. Вы просто избалованы успехом.
Тригорин: каким успехом? Я никогда не нравился себе. Я не люблю себя как писателя. Хуже всего, что я в каком-то чаду и часто не понимаю, что я пишу…
– Опять Чехов? Щёлк.
– Нудноватый сказ о высоком, – задумчиво повторила Ика, – так на Бродского динамичная Америка повлияла?
– Заплатил дань метафизике. Шанский тихо прочёл. – Когда-нибудь всем, что видишь, растопят печь… Ика опечалилась. – Сухо и холодно, страшно, и будто бы першит в горле; помолчала.
– Что вас больше всего удивляло в Бродском?
– Ум! Он и в юности был поразительно умён, совсем уж поразительное усиление его ума чуть ли не помешало стихам в последние годы жизни, они, как вы только что убедились, высушивались, охлаждались…
– Как вам его эссеистика?
– Изумительная! «Набережная Неисцелимых», к примеру, одарила меня абсолютным счастьем.
– И это было – отложенное несчастье?
– Увы, кого-то приходится читать и после Бродского.
– Не поглядывал ли он свысока…
– Случалось, случалось… но не на тех, кому издавна симпатизировал. Вообще-то Бродский не знал раздвоенности на поэта и зека, на поэта и приятеля-собутыльника, на поэта и человека в конце концов, он развивался строго, по вертикали – естественно рос из себя и перерастал себя, пола его нобелевского фрака вполне органично легла на джинсовую штанину, но всё же и Иосиф, когда его увенчали лаврами, к восторгу иных подпевал не брезговал на Олимпе монументальной гражданской позой, как поэтический генералиссимус даже порывался направлять литературный процесс: воздавал добру, карал зло, одних литераторов, например, Васю Аксёнова, казнил бог знает за какие прегрешения хитрым наветом, других миловал, приближал, перед ними тотчас распахивались двери американских издательств.
– «В багрец и золото одетая лиса» – ваша примочка?
Шанский скромно потупил очи.
Побежали титры: смотрите «Судьбу гения», фильм о…
– А Довлатов?
– На фоне относительных издательских успехов Кушнера, Битова, Тропова комплексовал, считал себя неудачником: мечтал печататься, извёл всех своей мечтой… бредил славой… и вот, сполна получил.
– Минуточку, звонок.
– За Довлатова, я слышал, когда его запои сваливали, жёны писали… иначе, как можно объяснить…
– Чушь! Ну и чушь, – развёл руками Шанский и схватился за голову, – разве довлатовская проза смахивает на дамскую?
– На что, на что смахивает? – встрепенулась Ика.
– Нда, хотел сказать – ни на что! Но это был бы чрезмерный комплимент. Хотя Довлатову… да и Тропову, кстати, трудно подобрать рубрику. Кто-то, не вспомню кто, склероз, определял их как нордических одесситов с прививкой Хармса.
– Ещё звонок.
– Довлатова коммунисты не судили, не ссылали, что ему-то помогло с биографией?
– Преждевременная смерть на чужбине совпала с разгулом здешних свобод, печатать стали. От этого издательского залпа вдруг ярко высветился и укрупнился образ. Да ещё редкостная фактурность, закомплексованность, вздорный характер, столь желанные для мемуаристов: хорошо подвешенные язвительные языки собутыльников сотворили торопливое чудо.
– Многие чересчур зло и обидно о Довлатове вспоминают, чего-то простить не могут, словно хотят сделать мертвецу больно.
– Тропов, по-моему, остроумно заметил, что сор постфактум ссорится со стихами… к тому же сор нынче, напомню, гораздо прибыльнее стихов. Чего только не понаписали, эгоистично транслируя не довлатовские вовсе, а свои боли.
– Почему Бродский не вернулся?..
– Куда было возвращаться? В камни? Как говорится, милости просим, но это – всего лишь фигура поэтической речи. Умный и расчётливый Иосиф, оставаясь вдали и вне Петербурга, умело нагнетал напряжение. К тому же был чересчур чувствителен к пошлости, которая бы хлынула из всех пор исторической родины, надумай он приземлиться в Пулкове. Его передёргивало от мысли о пошлейших телевизионных оранжировках… Зато блажной Сергей так простодушно мечтал о славе, что, – засмеялся Шанский, – примчался бы, радостно плюхнулся в водочно-пивной фестиваль нон-стоп, снимаемый во всех подробностях для прямого эфира и экранных повторов, лишь потом бы долго шумно отплёвывался, но… сберёг лицо, не успел.
– Тропов любит повторять, что Сергей бы утонул в пивной луже.
– Похоже, очень похоже… но ему повезло.
– В чём же?
– Умер во-время, о нём даже короткий фильм не успели снять!
– Бывают ли гении, лишённые маркетинговых, как вы выразились, механизмов?
– Конечно, только гений без гена славы вряд ли гением признаётся, – Шанский задумчиво, как если бы вспоминал что-то, посмотрел в глаза Соснину, тот почувствовал, что сейчас Шанский заговорит его словами. – У кого повернётся язык сказать, – грустно улыбнулся, – что Лёня Аронзон или Алик Мандельштам, уступали в одарённости Бродскому, но не сложилось, погибая молодыми, чуяли, что их не ждали в поэтическом Пантеоне. Но бывает, вроде бы и сложилось, почитывают, даже читают, хотя… вот хотя бы нескончаемый романист Музиль, оглушительно-тишайший австриец, превыше всего ценивший процесс письма. У нас? У нас – Иннокентий Анненский, всем поэтам поэт, но без романтической биографии. Таких гениев признают гениями посмертно.
– А Набоков?
– Он жаждал славы, сполна славою насладился, но сам для себя её никогда не добывал публично, – непревзойдённый оригинал-одиночка, гордец, он перепоручил роль маркетингового механизма «Лолите».
– Странно всё-таки он прославился. С какой стати? Ему ведь не о чем было писать, он демонстративно отворачивался от жизни.
Шанский вздохнул, но разубеждать Ику не захотел.
– Набоков ценил Бродского?
– На высокие литературные оценки Набоков скупился, жутким был скрягой, другое дело, гуманитарная помощь, – засмеялся Шанский, – Владимир Владимирович дал своим издателям, супругам Проферам, денег, когда они отправлялись в Ленинград, они купили и отвезли Бродскому джинсы; потом и другим бесштанным гениям привозили…
Побежали титры: смотрите фильм о великом танцовщике, чью судьбу исковеркали… смотрите «Судьбу гения», производство «Самсон»-«Самсунг», премьера, приуроченная… состоится…
Шанский о близких перспективах: радужных и не очень– Чем-нибудь ограничится в дальнейшем маркетинговая экспансия?
– Ничем, вскоре вообще может отпасть живая потребность, как в писании, так и чтении…
– Это серьёзно?
– Вполне. Всё то, что мы с вами обсуждаем, возможно, уже относится лишь к прошлому искусства…
– Как же, есть книги…
– Ну да, и картины висят в музеях, коробки с киноплёнкой спят в фильмофонде. Также и ренессансные полотна хранятся, античные вазы, а ныне культура даже не рушится, нет, будто бы испаряется… мы и не ощущаем, как в нас взрываются вакуумные бомбы огромной мощности…