Финно-угорские этнографические исследования в России - А.Е Загребин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Определяющими являются два структурно-оппозиционных блока авторского утверждения о том, что «мужской пол у сих народов носит платье почти такое же, как Русские крестьяне», тогда как женское платье серьезно дифференцировано по возрастным и статусным категориям. Данное наблюдение, подтвержденное затем не раз записками других путешественников XVIII в., указывает не только на больший консерватизм женского костюма, но и на большую социальную мобильность мужского населения края, чья одежда раньше испытывает на себе процессы стандартизации и унификации. Тот факт, что неким усредненным образцом в воспроизводстве основных элементов мужского костюма чувашей, марийцев и удмуртов становится одежда русских крестьян, может также интерпретироваться как проявление этнической мимикрии, связанной с желанием мужчин успешно функционировать в политически господствующей инокультурной среде. Выезд в город, на ярмарку, обращение к властям легче было осуществлять во внешней оболочке социальной благонадежности, и в формировании благожелательного образа одежда играла не последнюю роль.
Говоря далее о женской одежде, автор пишет, что наилучшее платье принадлежит замужним женщинам, но в качестве доминанты их облика он однозначно выделяет головной убор, сравнительно-сопоставительному описанию вариантов которого отведено едва ли не 2/3 всего текста главы. Женский головной убор в представлении Миллера это не только этнодифференцирующий признак, но и важнейший элемент женской чести, без которого замужняя женщина не воспринимается как носительница наивысшего статуса в женской иерархии. Автор приводит любопытное наблюдение, сделанное им в удмуртских селениях: «Дивиться должно, что при приезде к Вотякам посторонняго человека, хотя и поздно ночью, однако жены их пробудившись от сна слазят с печи не в ином каком, как в вышепомянутом головном уборе, что неоднократно случалось мне видеть». Кроме того, как явление типологического сходства он подмечает протекание у трех описываемых народов обрядов перехода девушек в женское состояние, когда в ходе свадебной церемонии происходит торжественная замена круглой девичьей шапочки или платка на головной убор замужней женщины, чаще всего конусовидной формы. Пожалуй, самое оригинальное сравнение данного типа головного убора, встречающегося как у западно-финских, так и у восточно-финских народов, было сделано русским путешественником Ф.О. Туманским, работавшим в конце XVIII в. среди води и ижоры в Ингерманландии и проведшим такую аналогию:
…«пайкас» вожанок — «шапка подобный гренадерским...». Имперский дух эпохи проявлялся порой самым неожиданным образом, подчеркивая растущий разрыв между двумя профилирующими линиями русской культуры. Крестьянское, простонародное, инород(ное)ческое все чаще воспринималось и анализировалось пишущими сквозь призму мифов и церемоний европеизирующегося российского дворянства. Национальные особенности становились ближе и понятнее, если их удавалось соотнести с почерпнутыми из книг универсальными ценностями, формулами плац-парадов и экзотическими вещами, увиденными на карнавалах.
Маркирование пищевых предпочтений населения края начинается автором с интригующего высказывания о том, что больше всего любят они лошадиное мясо. Чем можно объяснить такой оборот, нет ли здесь элемента завораживающей непосвященного читателя экзотики? Для народов, издавна ведущих оседлый образ жизни и традиционное земледельческое хозяйство (правда, с изрядной долей присваивающих элементов и лесных промыслов), эта форма питания выглядит, на первый взгляд, не совсем логично. Думается, что ответ заключен в последующих отрывках, где автор указывает: «Свиней хотя по примеру татар обыкновенно у себя не водят, однако бывая в городах, свиней у русских есть не отрицаются. А вотяки и охоту к свинине оказывают...». Известное в Европе еще с давних пор понимание всех восточных владений России как Татарии не могло не повлиять на мировосприятие Миллера, использующего характеристики татаро-мусульманской культуры в качестве основного сравнительного элемента системы жизнеобеспечения описываемых этнических общностей региона. В этом случае удмурты, менее склонные придерживаться пищевого запрета на свиное мясо, видятся им как народ, в наименьшей степени испытавший тюркское влияние. Что касается подчеркнутой склонности к употреблению лошадиного мяса, то некий намек на происхождение этого обычая автор дает в главах, посвященных языческому культу, в частности, в отрывках, описывающих обряды жертвоприношений, где предпочтительным жертвенным животным выступает лошадь. Культ коня, с давних пор распространенный среди народов Волго-Камья, за долгие годы своего существования, вероятно, приобрел и бытовые реминисценции, касающиеся пищевых и вкусовых предпочтений, не исключая, впрочем, возможных инноваций со стороны тюркской традиции.
Впервые столкнувшись с практически полным отсутствием привычных ему письменных текстов, за исключением довольно скудной архивной переписки, Миллер осознает, что весь прежний опыт неэффективен и это расшатывает его уверенность. Признаться себе в этом трудно, поэтому автор с горечью восклицает: «Все сии народы препровождают житие свое в крайнем невежестве. Нет у них ни писем, ни книг...». Он все еще пытается удержаться в рамках профессиональной традиции ученого-эрудита, заранее предполагающего знание, цитирование и комментирование письменных памятников древности и сочинений предшественников. Неслучаен интерес Миллера к надписям на татарском и армянском языках, обнаруженным им на развалинах столицы древнебулгарского государства, а также пристальное внимание к трудам предшественников — итальянца А. Гваньини, голландца Н. Витсена, и в особенности немцев — А. Олеария и Ф.И. Страленберга, в разное время побывавших в Восточных областях России.
Довольно неумело скрывая постигшую его неудачу в попытках собрать местные исторические предания, Миллер пишет: «Сперва думал было я получить от них какия нибудь хотя неясные и с баснословными обстоятельствами смешанные известия о состоянии их в древние времена, о происхождении их, о прежних их жилищах, о бывших у них войнах, и о прочем, что надлежит до га истории: но без успеху». Причины своей неудачи он видит в консервативно устроенных механизмах передачи исторической памяти, отвергающих все, что не связано с «языческим законом». Но далеко