Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…В овражке глухо, уютно и даже томно от крутого, не тронутого ветром запаха прогретых лопухов и «куриной слепоты», сырой, спрятанной от солнца низовой земли и трухлявых ольховых веток.
Травы здесь мало, и коровы стоят кучкой, нудясь, то и дело поглядывая на пастухов. Лишь телятам развлечение: скачут в лопухах, потому что они их щекочут, раскачиваясь из стороны в сторону, цепляют на хвосты тугие комья красного репейника.
Тимоха разложил костер, намостил под бока сухой картофельной ботвы и снова, как под сосной, лег, впившись глазами в небо. Из оврага, словно из ямы, оно казалось ему ниже и короче, а сам овражек — глубже и склоны его круче.
Палажечка принесла в переднике картошки — не очень крупной, но и не мелкой: чтобы быстрее испеклась.
— Ты какую любишь? — спросила Тпмоху ласково и заботливо, так, будто они были мужем и женой. — Красную или белую?
Тпмоха помолчал, раздумывая над тем, какая лучше, по, так ничего и не придумав, сказал:
— Всякую. Лишь бы только не водяная…
— А у вас заведено печь картошечку в печке? — не умолкает Палажечка.
— У кого это, у нас? — никак не сообразит Тимоха.
— Ну, дома…
— Ха! «Заведено»… Как нечего ужинать, так заведено, а как есть, то и не заведено…
Солнце уже спряталось за ольшаник, пустило сквозь листья тоненькие розовые стрелы. И дым над костром порозовел, как зимою на закате солнца. Разгоряченные игрой телята наскакивали с разбега на костер, останавливались, сопели, широко расставив передние ноги, и смотрели на пламя глупенькими глазами. Палажечке стало грустно сидеть молча, и она заговорила с телятами:
— А что, жижа? Видишь — жижа… Мень-мень-мень… Иди я тебе на шейке поиграю… Вот так мы любим, вот так…
Картошка перестала шипеть. Угли пригасли. В овражке вкусно запахло поджаренной корочкой. А лопухи, почувствовав холодок, встопорщились, тихо заскрипели, выпрямляясь, и тоже запахли — сыростью, росой, ночью…
Палажечка выгребла из углей несколько картошек, поиграла ими, как камешками, чтобы остудить, и тихонько засмеялась.
— Чего ты? — спросил Тимоха.
— А я тебя обманула!..
— Как?
— А так! Сала у меня и нет…
— А для чего ж ты обманывала?
— Так. Захотелось…
— Хи! Чудная… «Захотелось»! А теперь люди будуть ругать, что коров не напасли…
— Те! Подумаешь! — улыбнулась Палажечка, пряча под густыми черными ресницами насмешливый возбужденный взгляд. — Лучше бери картошку. Хороша!
Тимоха поднялся и, очутившись лицом к лицу с Палажечкой, увидел, как задрожали ее блестящие, сломленные посредине брови, а ресницы мгновенно взлетели вверх, открыв терпкие смоляные глаза.
— А теперь, слышь, будут ругаться… — пробормотал смущенно и хотел было отвернуться, но не смог — так близко были перед ним Палажечкины глаза и столько было в них чего-то нового, неизведанного…
…Домой стадо шло, подпасываясь. Палажечка бегом заворачивала телят, ругая их самыми нежными словами. А Тимоха покрикивал на них твердым, самому себе незнакомым голосом и тоже не сердито…
За рекой, напротив сосен, заходило солнце, разостлав по воде красное полотно. Из лесу несло ладаном, остывающим песком и прелой хвоей.
— Ну, я пошел за живицей… — сказал Тимоха, поворачиваясь к лесу. — Так что бывай…
— А в клуб придешь вечером? — спросила Палажечка, играя веточкой.
— Кто его знает… Если мать работы никакой не придумает, может, и приду…
— Там сегодня кино привезут…
— Говорю, кто ж его знает… — и побрел в сосняк, нащупывая в кармане жестянку из-под консервов.
Потом уже, когда стадо поднималось к селу, вышел на поляну, постоял в нерешительности и крикнул:
— Эгей, Полька! Я приду… Слышишь? Приду!
Но Палажечка была далеко, и эхо, вырвавшись с луга, уже не докатилось до нее…
ВИНТ
Даже глаза режет — так ярко, так желто-красно на дворе от привядшего осеннего солнца, спелых дынь-дубовок, оранжевых тыкв, собранных в кучи, да запоздалого тыквенного цвета, на который уже и пчелы не садятся — пора его миновала, — а летят себе дальше, на красный чертополох или позднюю гречиху.
Летят через двор Ониська — им тут просторно: ни деревца, ни кустика, даже бузины за хатой или дерезы, где куры прячутся от зноя, нет у Ониська. Пустырь. Да и сама хата так низка, что в осенние хмурые ночи, когда погаснет в окошках свет, она кажется среди других хат копенкой слежавшегося сена.
Дзик-дзик-дзик… — звенит целыми днями в Ониськовом дворе, под окнами, над стрехой, словно ветер тихонько на скрипке играет. И когда мимо Ониськова двора идет кто-нибудь в магазин или из магазина, хозяин непременно зацепит его словом-другим, а потом, как бы между прочим, ввернет:
— Мне, братец, если б довелось свадьбу справлять, так и музыкантов нанимать не нужно. Своя музыка…
Скажет и умолкнет, щуря на собеседника подслеповатый глаз, пока тот, недоумевая, не спросит, почему же это — не нужно. Тогда Онисько поломается, порисуется немного, будто знает что-то, да не хочет сказать, и уже только тогда объяснит:
— Потому что Павлушкины пчелы через мой двор дорогу себе на поле проложили. Слышишь, как поют?
Бывает, кто-нибудь и постоит с Ониськом, и послушает музыку ту пчелиную, и покалякает о том о сем. Но большинство, особенно молодежь, проходят мимо, сказав только «здравствуйте, дядьку» или и того не сказав, потому что знают — дядько туговат на ухо, все одно не услышит.
Онисько и с молоду был неказист собою, бестелесный, как высушенный стебель табака. Что ни напялит на плечи, все на нем висит, словно на жерди: будь то отцовский сиряк, или шинель мадьярская, схожая цветом с болотной тиной, или какая-нибудь новая одежина — солдатский бушлат, к примеру, или пальто магазинное, дешевенькое.
И уж совсем непригоден Онисько ни к какой работе: станет косить с мужиками траву — ручку берет не шире тропки; стережет ночью колхозный скот — теленок у него отвяжется и уйдет на луга; примется свой огород полоть — посеянное срубит, а бурьян обойдет — слеповат ведь…
Но как бы там доля ни чуралась какого-либо человека, как бы его ни обходила, а глядишь, наведается к нему хоть раз в жизни и сделает его неузнаваемым.
Наведалась она и к Ониську.
Случилось это давно, еще до войны.
Была ранняя осень. Дни стояли погожие. Между грядками ткалась паутина и блестела под солнцем, как весенняя вода в ручьях. Радостно чирикали воробьи, покачиваясь на подсолнухах,