Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скоро Онисько приобрел себе новую фуфайку, простроченную на спине двумя красивыми дугами, ширококрылое кавалерийское галифе, обшитое кожаными леями на коленях и в паху, хромовые сапоги с молодецкой гармошкой в голенищах и теперь, идя по селу, уже не жался к изгородям, чтобы уступить дорогу встречному, как бывало прежде, потому что люди, завидя Ониська еще издали, сами давали ему дорогу, льстиво улыбаясь при этом, хотя хорошо знали, что Ониськова гильза-мирчук, доведись им бить масло, меньше от этой улыбки не станет…
Зимою же, холодными долгими вечерами, зачастили к Ониську сельские мужики — тот погреться — у хозяина соломы полон двор, тот маслица купить или взять взаймы — его у Оннська, как воды в кринице, — и начиналась беседа.
— Вот вы тут умники-разумники… — прищуривая пьяненький глаз, заводил Онисько. — А ну-ка, скажите мне, почему сало замерзает, а масло — нет! — И, вынимая из миски зеленоватую картошку, щедро залитую маслом, пояснял: — Потому, к примеру, что семечки тоже не замерзают, какой бы там мороз ни был. А свинья — мерзнет, Я сам, когда у нас фронт проходил, видел в поле замерзших поросят…
— Тебе, Онисий Титович, — заметит, бывало, кто-нибудь из мужиков, — пока твоя берет, хату бы поставить, в этой ведь повернуться негде…
— Хм, хату… — снисходительно улыбался Онисько. — А для чего она мне — хата? Ты у меня спрашивал? Нет… А такое вот слышал — не красна изба углами, а красна пирогами? Тоже нет… Так гляди!
При этих словах Онисько сдвигал пестрый лоскутный половик и показывал дядькам глубокое подполье, плотно заставленное бутылками с маслом, которые от шейки к шейке были затканы крепкой серой паутиной.
— Видали? То-то же! Я сейчас, что захочу, то и буду иметь: хату, девку, духовую музыку — все! Да не хочу… Такая моя воля!
Частенько Онисько возвращался домой в полночь пьяный, ослепший от водки и, если ему случалось хотя б на ощупь поймать в каком-либо углу жену свою, начинал зло бить ее сухими, острыми кулачками, пока не вмешивался Семен. Тогда Онисько сразу отходил, хватал сына за культю, елозил по ней мокрыми губами и мычал:
— Сема! Слышь, сынок… Я тебя озолочу! За винт — озолочу! Полушубок, галифе, самокатну — что хочешь! Невесту? Выбирай! За нас всякая выскочит, еще и бога благодарить будет!..
Стеклянный глаз Семена заплывал слезой и остро блестел при свете керосиновой лампы. А Онищиха, глядя на это, начинала еще сильнее плакать и упрекать мужа:
— Господи, боже мой, где твоя воля! Дитё из-за того проклятого винта руки лишилось, а он такое несет.
— Что рука! — кричал Онисько. — Рука! Зато винт как рука! Как придавит — масло рекой льется, дуреха ты!
А однажды перед рассветом Онисько проснулся еще нетрезвый, с глухим звоном в голове и раздетый, простоволосый прибежал к Кондрату.
— Ну-ка, угадай, зачем я пришел? — прикрывая ладонью коварную улыбку, спросил у недоумевающего со сна компаньона.
— Так ведь скажешь, Онисий Титович…
— Пришел вынимать винт!
— Зачем это?! — опешил Кондрат.
— А затем, чтобы ты попробовал выжать масло без винта… Хе-хе, понимаешь? М-мудрец превеликий!..
И кто знает, чем бы закончилась Ониськпна игра, если бы все на свете не уставало, даже металл.
Как-то весною приехали на маслобойку слободские хлопцы, только что демобилизованные из-под Берлина, в орденах и медалях, крепкие, бедовые, налегли на винт, помогая Кондрату, и сломали…
— Устало железо, — сказал один из них Ониську, видать, бывший механик, разглядывая обломки. — Капут, старик. Аллес капут.
Сломался винт, а вместе с ним и призрачная судьба Ониська — благословение…
— Ну, а как «музыканты», «духовой оркестр»?.. — смеялись над Ониськом сельские дядьки, когда он уже износил и куртку, и сапоги с ушками, и галифе с кожаными леями. — Купил, говоришь? Богатей!..
Дзик-дзик-дзик… — звенит целыми днями над Ониськиной головой, уже густо поседевшей, под окнами, под стрехой. Пчелы летят. Просторно им тут — вокруг ни деревца, ни кустика. Пустырь. А похвастаться старому по давней привычке хочется. Въелось. Так нечем. Разве что Павлушкиными пчелами, которые проложили себе дорогу на ноле именно через его двор…
Онисько, наверное, уже давно бы умер, если бы в его душе, словно зернышко в заплесневелом сверху орехе, не теплилась надежда на какой-нибудь сказочный случай. Благословение…
В ПОЛНОЛУНИЕ
— Ладко, сыграй еще… Ой, да не эту!
Ладко полупрезрительно, полусонно щурит глаза, прислоняется щекой к баяну и не торопясь, лениво перебирает пальцами блестящие под луной пуговки.
На лавочке, под сиренью, шепчутся и хихикают девчата, белеют косынки, сладко пахнет духами взбитая полькой зеленоватая пыль. В овраге между деревьями шевелятся тени — то ли кусты, то ли хлопцы с девчатами, а может, теленка кто-то привязал на ночь попастись, чтобы председатель сельсовета не увидел, потому как овражек этот за сельсоветом числится…
Хлопцы тоже сидят на лавочке, но не возле девчат, а под оградкой, где баянист. Курят, грызут семечки, а бывает, и захохочут, если кто-то из них смешное скажет. Порой кто-нибудь поднимется, засунет руки в карманы и неторопливо, покачивая не такими уж и широкими плечами, подойдет к девчатам. Тогда под сиренью на миг притихнут и снова хи-хи да ха-ха… Не насмешливо, но и не очень приветливо, а так, словно давая знать, чья где сидит…
— Нацю, ну-ка подвинься!
— Не хочу…
— Сам подвину…
— Да врешь!..
— Нацю!
Потом визг, крики, хохот.
Вверху над оврагами шелестят осины. Их кроны, освещенные низкой луной, играют красными отблесками и дрожат, будто пламя свечи. Каски у бойцов на братской могиле, что напротив клуба, тоже блестят и бросают на лица солдат суровые неподвижные тени.
Ладко прислушивается к шелесту осин, глушит баян, и тогда становится слышно, как вздыхают мехи в такт невеселой и никому, даже гармонисту, не ведомой мелодии — потому что он не выдумывает ее нарочно и не слушает, а только видит между хатами в конце улочки низкую полную луну, словно там, за околицей, она и дневала, только слышит, как где-то в ольхе сонно отзывается удод, веет ранней осенью холодная речка с низин, грохочут дубовые доски на мосту — видать, молоко повезли на сепаратор, — и ночь не сразу поглощает тот грохот, а какую-то минуту катит его по лугу, складывает под кустами чернотала в дуплистые пни, чтобы зимою, когда крестьяне придут с мешками