Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герасим так оскалился из-под усов и так скрипуче-глупо засмеялся, словно то и не он был, а сам Маркьян. Поминальщики, сидевшие поблизости, весело хохотнули, но, вспомнив, где они и для чего собрались, смутились и торопливо потянулись к чаркам.
— Пусть же ему земля пухом будет, — сказала какая-то молодица и скорбно вздохнула.
— Конечно, — согласился Герасим. — Разве я что? Это так, вспомнилось на грех…
Грицко Мантачечка, молчавший до сих пор, щуря на людей быстрые умные глаза, откашлялся, чтобы привлечь к себе внимание, и сказал:
— Порядок он любил, что и говорить… За это с ним и руководители за руку здоровались, и уполномоченные. Слышали, что председатель на похоронах сказал: «Бескомпромиссный». Вот! То-то оно и есть — порядочек. Но однажды и он, покойный, не потрафил. Кхе… Как-то осенью — дело при Махно было — пошли мы с ним на базар. Я — товару на сапоги купить, а Маркьян: «Погляжу, что они там за люди, эти махновцы, говорят, у них порядки интересные».
Приходим в Зиньков, а там войска — курице негде клюнуть. И ни одного пешего. Все на конях да на тачанках. Ну, думаю, тут побазаруешь. Тут хотя бы назад как-нибудь выбраться, домой. А Маркьян: «Идем, вон возле маслобойни народ толпится, может, там собрание какое» — и туда. До собраний он страх охочий был, да еще если дадут выступить — куда там! Пошел. Смотрю, уже порядок наводит: руками размахивает, кричит, усы наежились… Подхожу себе — ан там грабеж: тот масло в ведро цедит, тот подсолнечными зернами пазуху набивает, тот макуху катит. А Маркьян мой уже кого-то за полы водит. «Куда прешь? — кричит. — В очередь стань! Порядка, что ли, не знаешь?!» Оно, может, и ничего, обошлось бы, да тут, на беду, возьми и явись двое махновцев конных. Один такой вот, как я, щуплый, а другой — мордастый, шея — хоть ободья на ней гни. «Кто здесь порядок наводит?» — спрашивает и товарищу своему подмигивает. А Маркьян усы пальцем подправил, осклабился: «Я, ваше благородие!» — «Угу, — говорит мордастый. — Ну-ка, иди сюда… Фамилия? Так-с… Значит, ты порядка хочешь? А ты знаешь, рожа немытая, что мы анархия? Что мы за свободу, за полный беспорядок то исть, кровь свою проливаем?» Да как стеганет Маркьяна нагайкой вдоль спины, как стеганет! Народ хохочет, столпился. «Так его, так!» — подзуживают. Известно, каков наш брат мужик — одного бьют, а десять радуются, что не их!..
Кинулся я к тому, мордастому: «Пустите, говорю, человека, он ведь хотел, как лучше». Едва упросил…
Потом уж, как за Зиньков вышли, говорю Маркьяну: «За каким чертом ты туда лез?» А он: «Разве ж я знал, что у них такие порядки, чтоб за порядок бить?!»
И снова хохотала компания, теперь уже не оглядываясь ни на Стеху, которая примостилась на лежанке передохнуть — младшие стряпухи хлопотали у столов сами, — ни на Маркьяновых родичей, которые, подвыпив, тайком улыбались и уже не против были запеть, кто-то из них все же не удержался и начал свою, хуторскую:
За лесом, за дремучим
ізбушка стояла-а-а,
а в этой, у ізбушки,
там вдовушка і’ жила-а-а…
На него было кое-кто из тех, кто потрезвее, зашикал, боясь, что песня про вдовушку лишь растравит Стехино горе, но Стеха сказала: «Пусть уж поют люди, раз потянуло», и люди запели дружнее, ладнее, всей душой отдаваясь песне и приятной подсознательной радости оттого, что они живы, что их ждут натопленные хаты, жены, мужья, дети, что метель улеглась и взошел месяц, так домой будет видно идти…
Скажи, скажи, хозяечка,
с каких ти пор вдова-а-а…
вдова я з того года,
как почаласьі война-а-а…
Стеха склонилась на подушку и тихо заплакала, вспомнив старших своих сыновей, которых забрала у нее война: один сгорел в танке под Кировоградом, а другой полег где-то на чужбине, под каким-то немецким селением, с таким трудным и длинным названием, что она никак не могла выговорить.
Потом поминавшие пели и вытанцовывали про Гаи-дзю-цяцю, Гандзю-птицу, Гандзю — гарну молодицу, а Стеха видела перед собой тогда еще молодого, кареглазого, с лихорадочным блеском в зрачках Маркьяна…
Вот он похаживает по двору, сердито дергая себя за ус, и кричит ей на грядки: «Ты опять кроликам травы бросила? А я тебе что говорил? В книжке ведь написано: пусть лижут калиеву соль, тогда шкурки линять не будут».
«Ну да, — смеется она, поддерживая рукой большой под фартуком живот (как раз третьим, Павлом, ходила), — если б я твоих книжек слушалась, так уже все кролики передохли бы, а так еще двое осталось!..»
А вот он выступает на собрании в колхозной конторе— веселый, возбужденный, под усами молодо зубы блестят:
«Если, товарищи, райком и лично товарищ председатель Кривобок требуют от нас активной вывозки фекалию на поля, то мы и по этим показателям должны опередить «Красный партизан»! И если правление не против, я, как активист, первый возглавил бы это движение!»
В конторе душно, чадно от торфяного дыма; смех, крики, мерцают каганцы на оконных косяках. «Согласны, фекалий поручить Маркьяну!» Маркьян сияет, обещает правлению оправдать доверие, а ей трудно дышать, лицо горит от стыда и хочется плакать…
После войны, когда уже постарел так, что и усы опали на уголки рта и просвечивались насквозь, разве не пробирался он по колена в снегу темными вечерами на заседание правления, где его уже никто не слушал и ни о чем с ним не советовался, а лишь спрашивали с издевкой: «И чего вы, дядьку, в такую непогодь сюда пришли? Сидели бы себе дома…»
«Эге ж, чего шел! — сердился Маркьян. — Вот из глубинки люди хлеб средь бела дня в пазухах разносят. Разве ж это порядок? А вы — чего пришел…»
И таки выходил: назначило его правление сторожем в Заготзерно, потому что знало, — Маркьян не только другим не даст украсть зернышка, но и сам не возьмет.
С того времени он совсем