Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоит, бывало, с той винтовкой у входа в клуб (другого помещения под зерно в колхозе после войны не было), на усах иней иголками выступил, хукает в ладони, кричит:
«Ты куда это пошел, слышь? А из сапог зерно высыпал? Или, может, думаешь, я не видел, как ты нарочно увязал в ворохе по колени, чтобы за голенища набралось? Ну-ка, вернись!»
Не обминул и Стехи, которую сам же и на работу послал: «Зерно греется, а рук не хватает». Однажды, когда она, уставшая, натаскавшись мешков, направилась было домой, Маркьян крикнул ей вдогонку:
«А ты что — лучше других? Иди мне вытряхни пшеницу из-за голенищ!»
Стеха обернулась, удивленная, пряча в платок незлобивую улыбку:
«Тебе, чоловиче, повылазило, что я в калошах?..»
Потом зерно вывезли в план, и Маркьян снова затосковал, сидя дома. Пошел бы в колхоз на совещание или на заседание исполкома — сапоги неисправны, почитал бы сведения в райгазете — дети стекла из очков вынули и задевали куда-то. Поколотил бы, так не знает, кто нашкодил, а всех бить — непорядок. Вот и отлеживался на печи каждый день да ругался оттуда, если детвора поднимала в хате шум.
Как-то в воскресенье, на престольный праздник, насобирала Стеха малость муки, состряпала, с чем придумала, сковороду пирожков: несколько со свеклой и калиной, несколько с фасолью. Раздала детям по одному, Маркьяну два подала, а себе оставила тот, что пригорел сбоку. Дети принялись есть — медленно, бережно, смакуя праздничную еду. В хате было тепло и торжественно, доливка свежей соломкой присыпана, козлята выцокивали копытцами по лавке, и на них за это не сердились — праздник.
Съев свою долю, Маркьян свесился с печи и спросил:
«Там больше нет? Гм, только желудок раздразнил», — и умолк. Но немного погодя опять зашевелился и тихо, нежно сказал младшей дочери:
«Маню, дай отцу еще хоть полпирожка».
Маня, вытаращив в потолок большие черные, как у отца, глаза, ни с того ни с сего хихикнула:
«Где ж я вам возьму, как нет?»
«А у тебя, Андрейку?»
«Гм, — удивился Андрейка. — Я свой уже давно вмял!»
Маркьян вздохнул и умолк. Однако ненадолго.
«Павлуша, — позвал вскоре самого старшего, — посмотри, сынок, там на сковороде ни одного пирожка больше не осталось?»
Павло отвел взгляд от окна, за которым косо летел снег, хмуро взглянул на печь:
«Есть один, мамин. Нам всем досталось по одному, а вам — два. Вы их съели? Съели. А тот пусть маме. Надо ведь какой-то порядок знать!»
Маркьян, кажется, и дышать перестал и долго лежал неподвижно. Потом слез на доливку, достал из-под лавки маленький чугунок и, виновато, несмело как-то улыбаясь Стехе, сказал:
«Я, жинко, картошечки себе сварю… или супу. Выгреби мне жару на припечек». Затем налил в чугунок воды, поставил на жар и начал раздувать его, макая обвисший ус в золу. Жар заискрился, вспыхнул слабым пламенем. А когда Маркьян выпрямился опять, то одного уса уже не было — обгорел…
Таким и запомнила его Стеха в последний день перед болезнью: стоит сутулый у печи, подергивая седой обгоревший ус, и жалко, по-детски улыбается ей:
«Вот тебе и на, на старости уса лишился!» — только и сказал.
А детям весело: сбились на полу в кучу, прыскают друг другу в затылок и подталкивают локтями, делая вид, что не над отцом смеются, а играют…
Тогда она взяла со сковороды свой пирожок и вложила ему в руку. «Лезь на печь, — сказала, — чего доброго, ноги простудишь. А суп я и сама доварю».
С того времени Маркьян заболел и до самой смерти никогда уже не вспоминал про порядок. Только однажды, когда проведать его пришел давний приятель Грицко Мантачечка, сказал тихо, едва ворочая сухим языком:
«Смерти мне, Грицко, не страшно… А вот жаль чего-то… Пожить хочется, увидеть, какие они, порядки, дальше будут…»
«А конечно… — кротко согласился Мантачечка и, чтобы отвести больного от мыслей о смерти, заговорил о другом: — А помнишь, Маркуша, ту ночь в тридцать пятом, что очень ветреная выдалась? У-у… По всем садам тогда только и слышно было: гуп-гуп, гуп-гуп… Яблони да груши падали. Выглянет луна из-за тучи, а в траве под деревьями белые тока от плодов… Я тогда и ветряка не отпирал — куда там молоть! Крылья пооб-ламывало бы сразу. Геройский ветер был!»
«Э, нет, не помню… Я тогда в Полтаву на слот активистов ездил. Вот если бы ты увидел да услышал, что там творилось… — Маркьян быстро забегал пальцами по рубахе на впалой груди, а щеки его покрылись чуть заметным болезненным румянцем. — Духовая музыка… Аплодисменты… Все областное руководство выступало… И мне тогда слово дали… А ночевали в гостинице… Патефоны, еда — какая хочешь… Порядок, порядок…» И умолк, хрипло дыша.
А на другой день его не стало.
Перешло уже далеко за полночь. Компания устала пить, есть и веселиться, к тому же мужчины из-за чего-то подрались в сенях, так что их едва растащили, и поминальщики начали расходиться по домам, проваливаясь в глубоком снегу, и уже никто не думал о Маркьяне, а каждый ругал себя, что так долго засиделся.
Лишь Грицко Мантачечка, бывший мельник и приятель Маркьяна, идя домой мимо кладбища, остановился напротив одинокой черной могилы, снял шапку и пьяно промямлил: «Ну что, порядок нужно знать? Хе! Вот тебе и порядок!..»
УТОЧКА
а песчаном косогоре, с которого далеко видно луга, гречку и околицы лугового хутора Княжья слобода, немного на отшибе от села стоит хата — верх возле трубы запал (видно, стропила подгнили), а окна подались к земле так близко, что если бы вздумалось кому-нибудь заглянуть в них, наклониться пришлось бы так, словно в копанке воды набрать. Но охочих заглядывать немного, разве что детворе — из любопытства, потому что живет в этой хате старая слепая баба Ганна, прозванная в селе Уточкой. Когда и за что ее так окрестили, уже никто не помнит: так как было это давно, еще до того, как Ганна стала девушкой.
Ослепла Уточка не сразу. Сначала появились бельма — небольшие, с маковое зерно, потом начали расти, с каждым днем понемногу закрывая от бабы речку, луга, околицы Княжьей слободы, которые старая вечерами, на закате, любила рассматривать из-под ладони, узнавая издалека старинные, с плетеными дымовыми трубами, хаты своих однолеток,