Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Загляжусь не наглядясь.
«Скучно, грустно…» А мне — нет, возражает Вяземский, однако вовсе не с тем, чтоб похвастать своей веселостью. Напротив!
Мне не скучно, мне не грустно, —
Будто роздых бытия!
Но не выразить изустно,
Чем так смутно полон я.
Не поленимся, повторим: «По дороге зимней, скучной…» — «…Зимней степи сумрак скучный…». «…В долгих песнях ямщика…» — «…Крик протяжный ямщика…». А уж «колокольчик однозвучный» наибуквальнейше повторен. Демонстративное, рифмующееся сходство — и тем наглядней различие. Вероятно, оно-то — не демонстративное, но, без сомнения, коренное: у Пушкина — «завтра, к милой возвратясь», то есть обнадеженный посыл в самое близкое время, нетерпение, берег; у Вяземского — «роздых бытия», отказ куда бы то ни было стремиться и чего бы то ни было желать, «безбрежность». И то самое: «Мне не скучно, мне не грустно…» — как сказано, не веселость, но провал в бесчувственность и безмыслие.
Так ли уж от этого далеко до убийственного сравнения себя самого с улиткой? И — если недалеко, то, может, убийственности не было и там? Может, то, что мы приняли за самоуничижение, есть нечто иное? Вот вопрос.
Вообще — кто ж он, Вяземский? Беспросветнейший меланхолик? Что ж, ежели даже и так, то — стал им; стал, а не был всю свою долгую жизнь. Не забудем, что это его летучую строчку высмотрел для эпиграфа Пушкин: «И жить торопится и чувствовать спешит!», — он ведь и сам спешил, торопился, жадничал, пока не одернул себя, словно грибоедовского старика Тугоуховского. «Князь, князь! Назад!» Брюзга? Увы, как финал несомненно и это, и лаже Тютчев, отнюдь не либерал, назвал Вяземского «Кюстином новых поколений», то есть недоброжелательным наблюдателем со стороны (самого-то Астольфа де Кюстина скорей охулив по традиции этим сравнением: маркиз, беспощадно описавший Россию, вовсе не был ее врагом). И как раз к нему обратился с мудрым своим назиданием: «Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять… Спаси тогда нас, добрый гений, от малодушных укоризн, от клеветы, от озлоблений на изменяющую жизнь…»
Говорю: даже Тютчев, ибо сами «новые поколения» тем паче не церемонились — смотри хотя бы один из эпиграфов к этому очерку, где Василий Курочкин через сорок лет после пушкинского панегирика «врежет» и Вяземскому как воплощенному анахронизму, и заодно Пушкину как неудачливому пророку.
Не знаю, сколь желчно воспринял изящное послание «новых» почти семидесятилетний его адресат; возможно, что — никак не воспринял, не допуская и мысли, что они, кого он от души презирал, как у нас говорится, не видя в упор, могли унизить его. Хотя мог бы рассудить и иначе: что дурного они могли добавить к сказанному им самим, не остановившемуся перед сравненьем себя… бр-р!.. с улиткой?
Собственно, «счастливый баловень» и всегда был на удивление строг в литературной самооценке. Даже изобилие даров судьбы, выразившееся в многообразии талантов, склонностей и страстей (поэт, журналист, тонкий критик, государственный муж, кумир молодежи, прославленный острослов, рисковый игрок, удачливый волокита, во всем достигавший нерядовых результатов; почтительно не забудем его мужество оппозиционера и храбрость ополченца 1812 года, под которым при Бородине убило двух лошадей), — даже само это изобилие, вызывавшее зависть, он мог ощутить как свою ущербность: «Вы хотите, чтобы я написал и свой портрет во весь рост. То-то и беда, что у меня нет своего роста. Я создан как-то поштучно, и вся жизнь моя шла отрывочно. Мне не отыскать себя в этих обрубках… Фасы моей от меня не требуйте. Бог фасы мне не дал, а дал мне только несколько профилей».
И все же именно с возрастом, который принято называть возрастом мудрости, пришло поистине странное самоуничижение, самопорицание, даже — самоотрицание. Да не то, которое является аналогом истерической неуверенности (у Вяземского, напротив, бывали приступы самохвальства, и тогда рождались строчки о том, что пусть эти бранят, зато Пушкин, был бы он жив, во всем бы его одобрил). Речь о парадоксальнейшей форме самоутверждения — путем самоотрицания. Отрицалась потребность жить и дышать, страдать и мыслить, и это — да, да! — помогало мыслить, дышать, жить. В условиях, Вяземскому противопоказанных.
Молчи, прошу, не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать — удел завидный…
Отрадно спать, отрадней камнем быть.
Или — пресловутой улиткой.
Нет, это, как общеизвестно, не Вяземский, это тютчевский перевод из Микеланджело, и то, что вкупе выразили два гиганта, ему было бы, что поделаешь, не под силу. Там — благородный гнев отчаяния, тут, у него, что-то вроде дурного настроения, которое, правда, самою своею непреходяще-стью говорит о том, что оно не поверхностно. «Не жить, не чувствовать… Прозябать…» — первый, второй, да и третий поэты, пусть с неравною силой и страстью, запечатлели вот что: само отрицание мысли и чувства здесь не унижение удела «мыслить и страдать», но, напротив, утверждение его высочайшей ценности. Слишком высокой для постыдного, по их мнению, века.
А отказ дышать этим воздухом есть отстаивание собственного состава крови, собственного устройства трахеи, собственного права быть собой, каким заблагорассудится, вопреки и назло; черта, болезненно, драматически, до степени лирического гротеска заострившаяся опять же к финалу жизни, но присущая Вяземскому всегда.
В «Моей исповеди» он, объясняя отставку и опалу, приключившиеся с ним при Александре 1, утверждал, что их главнейшей причиной было то, что он не изменял себе. В отличие от других, добавлял он, мстя весьма высоко:
Русская пословица говорит, у каждого свой царь в голове Эта пословица не либеральная, а просто человеческая; как бы то ни было, но положение мое становилось ото дня на день все затруднительнее. Из рядов правительства очутился я, и не тронувшись с места, в ряду противников его: дело в том, что правительство перешло на другую сторону».
Это написано тридцати семи лет от роду, в смертном пушкинском возрасте, но и гораздо раньше, в 1818-м, уже — и еще — находясь в постромках служебного долга, он вдруг воспоет преимущество быть человеком сторонним:
Наш свет — театр; жизнь — драма; содержатель —
Судьба; у ней в руке всех лиц запас:
Министр, богач, монах, завоеватель
В условный срок выходят напоказ.
Простая чернь, отброшенная знатью,
. Мы — зрители, и, дюжинную братью,
В последний ряд отталкивают нас.
Но платим мы издержки их проказ,
И уж зато подчас,