Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты силой чудной обаянья
К себе поэта привлекла.
Но он любить тебя не может:
Ты родилась в чужом краю,
И он охулки не положит,
Любя тебя, на честь свою.
Это — Козьма Прутков, не в первый раз привлекаемый в качестве некоего насмешливого эксперта, и стишок как нельзя лучше характеризует персону, которую одели шершавой плотью Жемчужниковы с Алексеем Толстым: дуболома, у кого и патриотизм дуболомно-прямолинейный, и сама любовь диктуется — или не диктуется — таковыми же соображениями. Как сердито иронизировал Белинский: «Поэт смотрит на прекрасную женщину и задает себе вопрос: любить ему или нет?… Человек влюбляется просто, без вопросов, даже прежде, нежели поймет и сознает, что он влюбился… Но наш поэт и думает об этом иначе… Где же тут истина чувства, истина поэзии?»
Получается, что поэт — разумеется, этот, данный, конкретный — не совсем человек…
Минуту! Но ведь суровый критик целил отнюдь не в Козьму Пруткова, который действительно не человек, а фантом. Мишень критика — как раз Хомяков, стихотворение «Иностранка», спародированное Прутковым:
Вокруг нее очарованье;
Вся роскошь Юга дышит в ней,
От роз ей прелесть и названье;
От звезд полудня блеск очей.
И т. д. и т. п. — всем хороша красавица Александра Осиповна Россет (названье «от роз»), в будущем адресат галантных посланий, в том числе пушкинского, корреспондентка Гоголя;
…Но ей чужда моя Россия,
Отчизны дикая краса;
И ей милей страны другие,
Другие лучше небеса.
Пою ей песнь родного края;
Она не внемлет, не глядит.
При ней скажу я: «Русь святая» —
И сердце в ней не задрожит.
Вот, в сущности, единственная причина, почему «ей гордая душа поэта не посвятит любви своей», — каковой любви, между прочим, обрусевшая итальянка у Хомякова и не просила.
Не смешно ли?
У Хомякова — не смешно. Почему-то. Даром что авторы Пруткова точно подметили, куда идет и заводит подобная регламентация чувств.
Поэзия — «пресволочнейшая штуковина», как на присущем ему языке Маяковский выразил неподотчетность «штуковины» общедоступной логике. То, что у одного стихотворца выглядит черт знает чем — прямолинейностью, профанацией чувства, ханжеством (как у Пруткова, просвещенным создателям коего противен «квасной патриотизм»), у другого может быть естественным. Вот и у Хомякова это «не посвятит» по-своему даже обаятельно — в контексте его поэзии. В системе его нравственных установок.
Обаятельно самой своей неуклюжестью в настойчивом утверждении того, чем он жил. Чем дышал.
«О, Русь моя! Жена моя!» — воскликнет Александр Блок, и, помнится, советский поэт Илья Сельвинский осудит его задним числом: дескать, ему неприятно думать, что Россия — жена Александра Александровича. Но Александр Александрович таких притязаний и не имел. Жена Александра Александровича — действительно Любовь Дмитриевна, а Русь повенчана с поэтом Блоком.
Для Хомякова Россия — если и не жена, то уж точно возлюбленная. Так что спор, который в его душе завели она и красивая «иностранка», равнодушная, как показалось ревнивцу, к его первой и главной любви, — этот спор ненадуман. Повторю, он естествен. Для того, кто ревнует.
Любовь к России поистине переполняла душу Хомякова — до краев, через край, спеша излиться по поводу и, как на сей раз, без повода. И образ России был у него глубоко индивидуален, как бывает только — впрочем, оказалось: не только! — с реальной женщиной, чьи реальные свойства отражены в стихах, посвященных ей. Воздействуют на них. Формируют, создают их отличку, то есть тем самым и выявляют — помогают выявить — своеобразие самогб поэта-влюбленного.
Хомяков говорил с Россией, словно с тем, что физически перед ним представало. Что внимало ему, будучи способный прислушаться и даже, при удаче, послушаться, — как в самом знаменитом и самом характерном для него стихотворении:
Но помни: быть орудьем Бога
Земным созданьям тяжело.
Своих рабов Он судит строго,
А на тебя, увы! как много
Грехов ужасных налегло.
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена;
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени, мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна!
О, недостойная избранья,
Ты избрана! Скорей омой
Себя водою покаянья,
Да гром двойного наказанья
Не грянет над твоей главой!
Это — диалог, пусть даже собеседник твой внимает тебе молчаливо. Достаточно и того, что ты сам веришь в воздействие своих слов, что твое повелительное наклонение — не грамматическая формальность: «Но помни…» Или как и в других стихах: «Иди! тебя зовут народы!» «Гордись! — тебе льстецы сказали… Не верь, не слушай, не гордись!»
Кстати: говорят, что Лермонтов писал свое стихотворение «Родина» («Люблю отчизну я, но странною любовью…») в полемике со стихами Хомякова «России», теми самыми, где он уговаривает ее: «Не гордись!» Может быть. Но любопытная, коли так, вышла полемика.
Припомним лермонтовское: «Ни слава, купленная кровью… Ни темной старины заветные преданья…» Ни, ни, ни… Ничто из того, с чем принято связывать Россию не то что официальную — речь вообще не о ней, — но историческую, Россию Пушкина и Карамзина, не будит в Лермонтове «отрадного мечтанья». Не трогает его душу, по крайней мере настолько, чтобы вызвать чувство живой любви.
«Родина» — это самое первое на Руси приглядывание к мужику, к народу не как к доблестному победителю Наполеона, которым надо гордиться, не как к крепостному рабу, которого надо жалеть. А как… К кому? К какому? Да, смешно сказать, всего-навсего к подгулявшему в свободный часок:
…И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топотом и свистом
Под говор пьяных мужичков.
Но ведь и Хомяков не то чтобы отторгает «славу, купленную кровью», или «заветные преданья», но, в точности как у Лермонтова, не это первопричина его любви к России.
«Пусть рек твоих глубоки волны… Пусть пред твоим державным блеском народы робко клонят взор… Пусть далеко грозой кровавой твои перуны пронеслись…» Пусть, пусть, пусть… Не в этом тайная сила родины. В другом:
И вот за то, что ты смиренна,
Что в чувстве детской простоты,
В молчаньи сердца сокровенна,
Глагол Творца прияла ты…
Вот здесь