Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поднял топор свой тяжелый — и вмиг
Чело раздвоил чародею.
Это — как и пушкинская «Песнь» — очень точное изложение сюжета из летописи, из Лаврентьевского списка «Повести временных лет» (рассказ, но не само его действие, относится к 1071 году):
«…Волхв явился при князе Глебе в Новгороде. Он разговаривал с людьми, притворяясь богом, и многих обманул, чуть не весь город, разглагольствуя, будто наперед знает все, что произойдет, и, хуля веру христианскую, он говорил ведь, что «перейду Волхов на глазах у всех». И замутился весь город, и все поверили в него, и собирались убить епископа. Епископ же, с крестом в руках и в облачении, вышел и сказал: «Кто хочет верить волхву, пусть идет за ним, кто же истинно верует, пусть тот к кресту идет». И люди разделились надвое: князь Глеб и дружина его пошли и стали около епископа, а люди все пошли и стали за волхвом. И начался мятеж великий в людях. Глеб же, с топором под плащом, подошел к волхву и сказал ему: «Знаешь ли, что утром случится и что до вечера?» Тот же сказал: «Знаю наперед все». Глеб: «А знаешь ли, что будет с тобою сегодня?» «Чудеса великие совершу», — сказал (волхв). Глеб же, вынув топор, разрубил волхва, и тот пал замертво, и люди разошлись. Он же погиб телом и душой, отдав себя дьяволу».
Собственно, существенное дополнение (или уточнение) у Языкова одно: его кудесник — пришелец из Чуди, как собирательно именовались финские племена. Из чужи. Остальное же повторено так дотошно, что какую бы то ни было тенденцию, кажется, трудно и заподозрить.
Но она есть и какая упрямая!
Д. С. Лихачев пишет: «Во всех рассказах о волхвах, собранных под 1071 г., есть общая, роднящая их черта: во всех заметно стремление опровергнуть народную веру в присущий якобы волхвам дар высшего знания и ясновидения».
Да, во всех — даже и в тех, что к названному году не относятся. Скажем, поведав о смерти Олега Вещего, точно предсказанной волхвом, летописец также спешит с назидательным комментарием, как будто бы странным, ибо здесь-то — свершилось! Тем не менее:
«То все попущением Божиим и творением бесовским случается, — всеми подобными делами испытывается наша православная вера…»
Все что-то испытывают своим словом. Что испытывал Пушкин? И что — Языков?
Впрочем, о Пушкине говорить — повторяться. Слишком ясно, что сходятся здесь — князь, воплощение власти, и кудесник, пророк, от нее независимый, и незачем объяснять, чью руку держит поэт, — при том, что к этой власти, к мудрому и благородному Олегу, он весьма расположен. Просто — что делать? — не князю принадлежат высшее знание и высшая правда. Да и высшая смелость: «Волхвы не боятся могучих владык…»
Не боятся? О, языковский волхв еще как боится. Он труслив и в своей трусости гадок: «Замялся кудесник, — и сам он не свой, и жмется и чешет затылок». Это ужимки персонажа комического, низкого, «подлого». Понося Христа и Пречистую Деву, кудесник ведет себя не как фанатик язычества (если многобожие вообще располагало к исступленному фанатизму), а как заезжий фигляр, из тех, что толпами осаждали петербургские гостиные. Как зазывала: «Он сделает чудо — и добрых людей на чудо пожаловать просит».
«…Кудесник явился из Чуди… Он сделает чудо…» Сомнительно, чтобы этот язвительный каламбур был обдуман, но он оказался уместен, вот что важней: в том, как изображен кудесник, очевидна атмосфера дешевки, улич-ности, балагана. «…На чудо пожаловать просит», — тот, кто так лакейски фамильярничает с «добрыми людьми», с публикой, бесконечно далек от дворянина хорошей фамилии Николая Михайловича Языкова, в какое бы тот ни пускался разгулье и какими бы буршескими манерами ни щеголял. Это человек иного круга, чужак, парвеню; не проповедник того, к чему стоит серьезно прислушаться, но в лучшем случае чревовещатель господин Ваттемар или фокусник господин Боско.
Это — что касается масштабов подобной мелюзги; вредоносность же ее столь очевидна, что нельзя не признать справедливости вмешательства власти: «…Чело раздвоил». И точка.
Заметим то, чего не заметить и не удастся: это на следующий год после расправы над декабристами, занесшими на Русь «французскую болезнь». Чужую, чуждую, «чудскую».
…История литературы полна доброжелательных легенд — доброжелательных потому, что нам уж так хочется, чтобы все наши гении и таланты понимали, ценили, любили друг друга. Не всегда выходит, увы! Казалось, что б им делить, но — Фет презирает Некрасова, Гончаров ненавидит Тургенева, помешавшись на том, что Иван Сергеевич его бесперечь обворовывает, Толстой и Достоевский ревниво следят друг за другом, не удосужившись познакомиться. И даже с «солнцем русской поэзии», согревающим всех и вся… Ну, Булгарин — понятно, на то и подлей Однако я Баратынский не умеет и не спешит сполна оценить Пушкина, а Вяземский, хоть и оценивает, однако в себе самом несет антипушкинское начало. Вот и Языков… Да, есть обмен любезнейшими посланиями, с пушкинской стороны даже и искренними, есть следы приятельского общения, есть, наконец, зависимость поэтики Языкова от пушкинской. И какая!
Когда молодой Николай Михайлович пишет, к примеру: «Я здесь, я променял на сей безвестный кров безумной младости забавы…» и нам нет нужды кропотливо разыскивать оригинал этой копии («Я твой — я променял порочный двор Цирцей, роскошные пиры, забавы, заблужденья…» — конечно, Пушкин, «Деревня»), — то это следует списать на простительное юношеское обезьянничанье. Но вот Языков (1803–1846) движется к закату, перевалив даже через пик зрелости, а из-под пера выходит: «На горы и леса легла ночная тень». Стоит ли напоминать про холмы Грузии?
Хотя, может, такая зависимость, от коей не отвязаться, как раз и ведет к озлоблению?
Во всяком случае, славословя в глаза, заглазно младший собрат высказывался с удивительным постоянством неприятия: «Я читал в списке весь Бахчисарайский фонтан Пушкина: ета поэма едва ли не худшая из всех его прежних…» Хорошо, объясним это строгой взыскательностью; зато вот ужо явится нечто более зрелое, например «Евгений Онегин» — и… Явился: «Онегин мне очень-очень не понравился; думаю, что ето самое худое из произведений Пушкина…» Похвалит «Бориса Годунова», но: «Повесть хорошо рассказана, — впрочем, все это voces et verba!» (То есть — «звуки и словеса»; это о «Графе Нулине».) «Стихи Пушкина «К друзьям» — просто дрянь…» Выругает и сказки, и «Повести Белкина».
Зависть? Предполагалось и это, хотя — вряд ли. Вообще, искать бытовые причины литературной неприязни не то чтоб излишне (наоборот, для нас обитающие уже где-то в бытийных высотах, при жизни они обитали