Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Языков, в отличие от Булгарина, апеллировал исключительно к обществу, но пользовался лексикой и аргументацией Бенкендорфа и Орлова:
Вполне чужда тебе Россия,
Твоя родимая страна!
Ее предания святыя
Ты ненавидишь все сполна…
Свое ты все презрел и выдал,
Но ты еще не сокрушен… —
это о Чаадаеве.
«Не соглашаясь с Чаадаевым, мы все же отлично понимаем, каким путем он пришел к этой мрачной и безнадежной точке зрения, тем более что и до сих пор факты говорят за него, а не против него» (Герцен). «…Как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал» (Пушкин — Чаадаеву). Вот уровень спора, уровень, поддерживающий духовную жизнь общества. И вот уровень неуважаемого жанра, эту жизнь ограничивающий: «И кто неметчине лукавой передался…», «Но ты еще не сокрушен…» Еще — после всего, что учинил с Чаадаевым Николай.
Добей! — советует, «сигнализирует» Языков, прежде известный как существо незлобивое, и в этом превращении есть своя неуклонная логика.
«Всякий мессианизм гласит приблизительно следующее: только мы хлеб, вы же просто зерно, недостойное помола, но мы можем сделать так, что и вы станете хлебом. Всякий мессианизм заранее недобросовестен, лжив и рассчитан на невозможный резонанс в сознании тех, к кому он обращается с подобным предложением. Ни один мессианствующий и витийствующий народ никогда не был услышан другим».
Печальный опыт, накопленный в этом смысле к XX веку, заставляет Осипа Мандельштама быть резким, хотя речь ведь не о вульгарной шовинистической брани, наподобие языковской; речь о том, что не проклинает и не грозит, а предлагает от доброй души: «…мы можем сделать так…» Как российский мессианизм истинных славянофилов, который к тому ж вовсе не был равен национальному самодовольству, — напротив, он побуждал к пристрастному отысканью язв на родном, на родительском теле. Как — вспомним! — у Хомякова: «О недостойная избранья!..»
«О недостойная»? В двухмерном мире языковских анти-од это невозможно. Мы добродетельны — они порочны. Они сбираются «испортить нас» — мы не поддадимся. Но кто — мы? Россия? Вся Россия? Нет, хотя глашатай и гремит от ее имени; уже сам пафос отлучения: «Вы все — не русской вы народ!» говорит не о соборности, но о разделении. Вернее, о привилегированном выделении тех, кто имеет право отлучать. (Переводя на язык нынешних наших понятий, не столько элиты, сколько номенклатуры.)
Это та самая решительность князя из «Кудесника», за которым не право и не «общественное мнение» (как помним, народ отшатнулся от князя, подавшись к кудеснику), за ним сила. Топор. Оттого громовый пафос Языкова официален, официозен — да и кто, помимо властей или их доверенных лиц, может отлучать еретиков и обвинять в измене отечеству?
Смешно и грустно: что там за власть у полуживого поэта, который и телом своим еле владеет? Не отнестись ли и к этим его угрозам — ну, не серьезнее, чем к намерению («если б я был императором российским») принудить дерптцев есть русские блины и молиться русскому Богу?
Но в литературе и в идеологии такие «если б» имеют смысл; идеология и литература на «если б», в сущности, и построены, ими и держатся, влияя на общественную психологию, подталкивая — туда и сюда — людей, причастных к творению истории. И в этом смысле стихи доброго, наивного, слабого Языкова зловещи.
Славянофильство заголилось в его отлучениях и проклятиях — ненароком, но не безвинно. Да, представление Аксакова и Хомякова о «народности» даже противоречило ува-ровскому, а мессианизм был неотрывен от самоочищения; да, их представление о православии, резко противостоящем католичеству, столь же резко — по идее, по замыслу — противостояло и церкви казенной, превращенной в государственный департамент; да, для подлинных славянофилов добрые отношения с правительством были скорее несчастьем, чем данным фактом, — «но к этому приводит всякая доктрина, опирающаяся на власть» (опять Герцен).
Всякая или не всякая, но со славянофильством случилось именно так, не позволив им стать, чем замышлялось: самостоятельной, независимой, новой духовной силой, — и эту-то неудачу, это искажение первоначального посыла с готовностью олицетворил Языков.
Славянофилы исповедовали «исключительную национальность» — он за них и договорил, и проклял с самодельного (нет, как выяснилось, с чужого, с казенного) амвона. До того же самого уровня он довел и «исключительное православие», столь его извратив, что Каролина Павлова, которая относилась к нему с нежностью, а ныне оказалась потрясена его бесцеремонностью («…Чужую мысль карая жадно и роясь в совести чужой»), даже отказала его раздраженной музе в праве считаться христианкой:
В ней крик языческого гнева,
В ней злобный пробудился дух…
Нет сомнения, что сам Языков искренне рвался к духовному преображению, но… Дело не новое: святая инфантильность и тут подбросила в костер для еретиков свое посильное полешко. Тем упростив и даже шаржировав не только славянофильские ценности, но и одно из драгоценных приобретений русской поэзии.
…Имею в виду то, что роль поэта в России, благодаря Пушкину, отныне не сознавалась иначе как пророческая. Но именно здесь возникают соблазн и опасность утилитарности, Пушкиным же и отброшенные с отвращением («Давай нам смелые уроки… — Подите прочь…»).
Роль пророка, глашатая, проповедника, соблазнившая и Языкова, была ему не по плечу, не по характеру дарования, Отчего его боевые послания на редкость обделены живописностью и острословием. Хотя — тем заметнее проблески.
«Вполне чужда тебе Россия… Ты их отрекся малодушно… Свое ты все презрел и выдал, но ты еще не сокрушен…» — послание к Чаадаеву голо, трескуче, как вдруг:
…Но ты стоишь, плешивый идол
Строптивых душ и слабых жен!
Лихо, хлестко — начиная со звонко-лукавой рифмы! «Выдал — идол» — не хуже денис-давыдовских «аббатика» и «набатика»… Да, иное дело, иной уровень — не нравственный, конечно, но стихотворный, и, может быть, оттого, что здесь не попытка идейного спора, к чему Языков катастрофически не способен, а мелкое, злое, однако конкретное впечатление. (Опять-таки — как в «Современной песне» Давыдова.) Нашлось приложение поэтической удали — встрепенулась на миг и сама удаль.
Но все же — какое недостойное приложение!
Столь же бедно и вяло будет Языков напутствовать Гоголя, наконец покидающего «немецкую нехристь», то бишь заграницу; стихи спотыкливы, с периодом вновь нету слада