Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот англичанам, прислушивавшимся к переводу ударных реплик, всё, что они видели-слышали, было интересно; донельзя возбуждённые, они, впервые увидев-услышав этакое, быстро избавились от смущения.
– Загнивание империи, бывает, срабатывает как катализатор искусства. Возьмите фантастический расцвет искусств в канун гибели Австро-Венгрии или возьмите наш Серебряный век.
– Надейся и жди.
– Чего в наших канунах ждать – гибели или расцвета?
– Хотелось бы и того, и того… Империя пусть себе гибнет, а…
– У разбитого корыта не боишься остаться?
– Так случилось уже после Февральской – две погибели: ни империи тебе, ни искусства.
– «Бог сохраняет всё, особенно слова…» – в ритме стиха вновь закачался над столом, подняв стакан, Головчинер, самый компетентный из присутствующих, возможно, вообще из живущих, стиховед-математик, ведающий ударными и неударными рифмами Бродского, а Ванда, когда выпили, испуганно вспомнила про КГБ, вспомнила, что из-за преследований КГБ вынужден был уехать Бродский, а Шанский решил её разыграть – это будет один из его лучших розыгрышей…
– Для политической жизни России характерна странная, наверное, генетическая болезнь: едва население подкормится мало-мальски, едва озаботятся наверху давно назревшими реформами и наметится ослабление режима, как тут как тут возникают «группы нетерпения», которые фанатично требуют всего и сразу, а в итоге – добиваются прямо противоположного.
– Об этом недавно Трифонов написал.
– Замечательно написал.
– Так ведь и до народовольцев было… Как раз тогда, когда конституцию Сперанского ко времени нового царствования достать хотели из-под сукна. Декабристам приспичило побунтовать, и пожалуйста – Николая-Палкина получили на тридцать лет, потом, при сыне его, просвещённом царе, крестьян освобождали, так тут уже народовольцы ставку на бомбы сделали, царя-освободителя бомбой отблагодарили… Всем непрошенным спасителям закабалённого народа, как написал Трифонов, не терпелось обязательно и поскорей дойти до упора.
– Весь мир насилия разрушить, а затем…
– Угощайтесь птифурами.
– Какими ещё птифурами?
– Пряного посола, – Шанский пододвинул бумажную ванночку с узкими ломтиками-полосочками чёрного хлеба, с килькой на каждой полосочке.
– Ну да, разрушительная идея – свобода вместо империи! – овладела несколькими поколениями русской интеллигенции, редкой живучестью обладает в Святой Руси – монархической ли, советской – эта разрушительная идея.
Германтов смотрел на репродукцию «Слепцов», на диагональную – сверху вниз – сползающую в яму сцепку фигур: ни злорадства, ни сострадания не вызывали они; чистый символ?
– Так началось с декабристов – чего добились они?
– Разбудили Герцена! А далее – по списку.
– Может ли быть свобода не вместо империи, а – вместе с империей?
– Об этом, совмещении таком, ещё Пушкин мечтал.
– А попозже – Григорий Федотов.
– А сейчас – Бродский.
– «Если выпало в империи родиться…» – автоматически привстал Головчинер, вздымая над головой стакан.
– Нет, сейчас такие соединительные мечты не в моде, сейчас, едва заживо подгнивать стали старички-имперцы из Политбюро, тут же обнаружились диссиденты и, конечно, антиимперские группы поддержки.
– Добить гадину, да?
– Это было бы слишком конкретно. Пока – только свободу «по правилам» им подавайте, по заранее прописанным чистым правилам, которым они всех после чудесной победы и заставят чудесно следовать.
– У диссидентов – исключительно этическое оружие, они моральный счёт предъявляют, а не лезут на баррикады.
– Этика вообще не оружие в политике, этикой мир не перевернуть, мир только огнём и мечом переворачивают.
– А надо переворачивать?
– Не надо.
– Тем более что правительство у нас – лучший европеец.
– Брежневское правительство – тоже?
– Конечно.
– На безрыбье и Леонид Ильич сойдёт за европейскую рыбину…
– Юрий Михайлович, вы боитесь революции?
– Смертельно боюсь, для России это хуже, чем вселенская катастрофа.
– Но что же делать, пока маразматики наверху растерянно репы чешут, а органы гайки подвинчивают, не зная удержу, – сидеть, сложа руки?
Германтов, начитавшийся привезённого ему Розанова, цитировал: «Что делать? – Летом варенье варить, а зимой пить чай с вареньем».
– Нет, правда…
– Что делать? Второй век как заладили. Надо не мир кидаться менять с кондачка, якобы по идеальным лекалам, не понимая, как и ради чего реально его менять, а каждому – свое конкретное дело делать, желательно – безупречно, на пределе внутренних возможностей; тогда постепенно и мир изменится, – Германтов под гул голосов и всхлипы труб всё ещё посматривал на брейгелевских «Слепцов», соскальзывавших на известковом пилоне в яму свою… А в «Шествии на Голгофу», в экспрессивной композиции Тинторетто, тоже диагональной, но с движением фигур с крестами снизу вверх, тоже изображены слепцы? Слепцы неистовые, осенённые крестами, поднимающиеся к небу… Так о чём он? – Тогда постепенно и мир изменится.
– Надейся и жди.
– Всегда хочется лучшего, а начнёшь рыпаться – получается только хуже.
– У американских астронавтов есть правило в наставлениях: если не знаешь, что делать в нештатной ситуации, не делай ничего.
– В России – всегда нештатная ситуация?
– Всегда.
– Так что делать-то? – хитро улыбался Валерий Соломонович Бухтин-Гаковский, смакуя бормотуху, как божественный нектар. – Что-нибудь писать потихоньку, а на Политбюро положить с прибором?
– Тебе тоже нечем заняться? Переводи дальше «Аду», переводи. Хотя… делать надо главное дело своё.
– Что, нетленку тачать?
– Тачай!
– А напечатают?
– А ты не спеши, не всё сразу!
– Беда в том, что у революционеров не бывает своего дела. Профессионально они, как правило, бесталанны, точнее – бездарны, поэтому, собственно, они и революционеры. А революционеров бесполезно увещевать; они – самовлюблённо закомплексованные пламенные разрушители; они свято верят, что мир до них – это мир, заведомо несовершенный и неисправимый, несвободный, жестокий; для революционеров это мир насилия, подлежащий уничтожению.
– Души прекрасные порывы?
– Да, революционеры всегда – с перекошенными ртами и сверкающими глазами, не способны подумать о последствиях, хотя всех со всех трибун убеждают, что знают, чего хотят.
– Чего же?
– Натиска, разрушения.
– Ради?
– Обломков самовластья.
– Ради?
– Недостижимого, якобы маячащего за горой обломков абстрактного идеала свободы для всех и – достижимого, увы, неизбежного даже, нового самовластия!
– Но всем-то хорошо не бывает.
– Лучше бы не об идеале для всех, а о своих неумных головах, которых они обязательно лишатся в учинённой ими же заварухе-сумятице, позаботились.
– Обязательно?
– Те, кто затевают революцию, обязательно погибают. В лучшем случае в назидание потомкам от них остаются бюсты.
Данька Головчинер автоматически поднялся, поднял высоко стакан: «Голова, отрубленная скульптором при жизни, есть в сущности пророчество о власти».
– Но воспламеняют же толпы и ведут за собой, ведут!
И конечно, в разгар спора о пламенных революционерах, которые, поджигая мир, о сохранении собственных голов не заботятся, Шанский, чтобы охладить одним жестом страсти, показывает на цепочку брейгелевских слепцов.
Во всех компаниях – одно и то же, одно и то же; он мог бы с любой фразы продолжить те пылкие разговоры… Из пустого в порожнее… Германтов спускался в метро; а котельный пир, как водится, до глубокой ночи продлится, и про закрытие метро никто не вспомнит. Англичане тоже задержатся, благо все споры-разговоры им Валерка переведёт: англичане явно были под впечатлением от красноречия подвальных пророков.
– Юрий Михайлович, подождите! – а-а, нагоняла Аня. – Я сразу вслед за вами ушла, там дышать нечем.
Доехали до «Петроградской».
– Вы так интересно про рохлинские «Зеркала» рассказывали…
Ночник с холодной дрожью сеял голубоватый свет в запертом цветочном киоске у «Петроградской», гасли окна.
Во тьме Аня не могла видеть, как синевой сверкнули его глаза; он задержал в своей ладони её тёплую, мягко-податливую ладошку и повёл за собой.
Действительно, её можно было брать голыми руками.
* * *Когда Ванда на очередной весёленькой пьянке в котельной под очередной тост-стишок в исполнении Головчинера – «В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны, стены тюрем, пальто, напитки, секундные стрелки…» – так вот, когда вновь будут попивать нечто, называемое портвейном, или – с усмешкой – коллекционным портвейном и Ванда в очередной раз с ужасом вспомнит о КГБ, о неусыпном оке всесильного комитета, о бедном мальчике Поэте, которого подло вынудили покинуть свой родной город, Шанский невозмутимо скажет: