Категории
Самые читаемые
onlinekniga.com » Проза » Русская современная проза » Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин

Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин

Читать онлайн Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 150 151 152 153 154 155 156 157 158 ... 348
Перейти на страницу:

Доехали до «Петроградской».

– Вы так интересно про рохлинские «Зеркала» рассказывали…

Ночник с холодной дрожью сеял голубоватый свет в запертом цветочном киоске у «Петроградской», гасли окна.

Во тьме Аня не могла видеть, как синевой сверкнули его глаза; он задержал в своей ладони её тёплую, мягко-податливую ладошку и повёл за собой.

Действительно, её можно было брать голыми руками.

* * *

Когда Ванда на очередной весёленькой пьянке в котельной под очередной тост-стишок в исполнении Головчинера – «В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны, стены тюрем, пальто, напитки, секундные стрелки…» – так вот, когда вновь будут попивать нечто, называемое портвейном, или – с усмешкой – коллекционным портвейном и Ванда в очередной раз с ужасом вспомнит о КГБ, о неусыпном оке всесильного комитета, о бедном мальчике Поэте, которого подло вынудили покинуть свой родной город, Шанский невозмутимо скажет:

– В Америке принято преувеличивать беды нашей несвободы, а КГБ, эту бюрократизированную охранительно-сыскную контору, – демонизировать. На Западе, в США особенно, где у кремленологов чересчур большие зарплаты, – изобразил сожаление Шанский, – КГБ делают незаслуженную рекламу, чтобы доказывать свою нужность и выколачивать повышения окладов. Бродскому, конечно, не без давления КГБ пришлось уехать из неблагодарного отечества за статусом великого поэта и всемирной славой, однако, Вандочка, умерим негодование и будем объективны: улица его имени в Ленинграде всё-таки сохраняется, поэта чтут…

– Это утка?

– Жареная.

– Толя, ты всё шутишь? – захлёбываясь недоверчивым смехом, Ванда протягивала ему опустевший стакан.

– Ох, – артист-Шанский только вздохнул. – Я серьёзен как никогда! – буль-буль из бутылки.

– Как?! – Ванда недоумевала, отпив портвейна, да и как было ей такое принять? Мир тотального коммунистического зла пошатнулся и вот уже, дав слабину, рушился на глазах пытливой славистки.

– Так! – пожимал небрежно и как-то асимметрично, одно выше, другое ниже, плечиками Шанский, и себе подливая в стакан портвейн.

– И в этом проще простого убедиться, – глотнул, ещё с деланным удовольствием глотнул бормотухи, чтобы продлить мхатовскую паузу, – улица Бродского находится в двух шагах отсюда, более того, ты сама на этой замечательной улице…

Улица Бродского? На лице Шанского ни один мускул не дрогнул: большой артист! Нет, хоть убейте, а чем убедительнее играл Шанский, тем трудней было Ванде в такой недосмотр КГБ поверить.

Потом, глубокой ночью, Шанский наплюёт на строгие инструкции по эксплуатации газовой котельной и технике безопасности, бросит без присмотра свои трубы-вентили-вантусы-манометры, не поленится проводить Ванду – она на удачу в тот приезд жила в «Европейской», этим подарком случая грех было бы не воспользоваться! И вот Шанский в сопровождении непререкаемого – международного, в лучших американских университетах известного – авторитета в поэтике Бродского, торжественно-серьёзного, могозначительно молчавшего Головчинера, отлично исполнившего отведённую ему Шанским роль компетентного и научно-беспристрастного эксперта и ассистента, завернёт налево с Невского и покажет ей заиндевелую, кое-как освещённую фонарём удлинённую синюю эмалированную табличку с белыми буковками… Не нарочно же эту табличку повесили.

Было поздно, морозно, на улице Бродского, бывшей и будущей Михайловской – ни души; швейцар из полутьмы гостиничного вестибюля со злобной подозрительностью глянул через стекло на двух провожатых, когда ошарашенную Ванду подхватила вертушка двери; причём если Шанский вызывал подозрение своей художественной расхристанностью, то Данька Головчинер, напротив, солидностью и строгостью, как у служителя тайного культа, облика – чёрным, длинным, наглухо застёгнутым пальто, чёрной каракулевой шапкой-пирожком.

Могла ли Ванда в ту ночь, так резко поломавшую стереотипы холодной войны, заменившую чёрно-белую картину мира на многоцветную, заснуть?

Шанскому с Головчинером тоже было не до сна!

Они стояли под заснеженной липой и, оправдывая худшие подозрения швейцара, едва удерживаясь на ногах, хохотали; их корчил и сотрясал хохот, и, ей-богу, здесь, у режимного объекта, каким, несомненно, была в колыбели трёх революций главная интуристовская гостиница, они в ту ночь не боялись КГБ.

Но когда же это было, когда?

И тут Германтов, словно фокусник, выхватил из невнятного летучего вороха нужный ему листок отрывного календаря.

Была зимняя ночь 1977 года. И конечно, Шанский не мог знать в ту морозную ночь немыслимой свободы и необъяснимого счастья, когда можно было язык, нос или что ещё похлеще показать бдительному, буравившему их взглядом из-за стекла швейцару, что при активной помощи КГБ он вскоре поменяет свой образ жизни; в политически нужный момент ему припомнят гостей-англичан – смогли-таки органы многолюдную тайную вечерю запеленговать, смогли, – припомнят цикл скандальных лекций «На качелях культуры», прочитанных Шанским как раз той зимой в особняке Половцева, где обосновался Дом архитектора, и вызвавших изрядный ажиотаж: чаша чекистского терпения переполнилась, и Шанский уже осенью отправился в эмиграцию.

А в ту ночь рядышком с лепным сугробом, под липой, им было так хорошо, так весело и легко, так вольно и радостно, что Шанскому и Головчинеру обидно было бы прикончить сном неповторимую ночь; Головчинер не стал ловить такси, решил не ночевать дома; они вернулись в котельную, там ещё было что выпить.

Они выпивали и хохотали.

Эпохальный розыгрыш… Разве не так?

В память о розыгрыше том, да и о самом Шанском, увы, покойном, да и о той прекрасной эпохе тоже синюю эмалированную табличку с белой надписью «улица Бродского» как знак чудного городского анекдота, который можно было бы рассказывать продвинутым интуристам, стоило бы в единственном числе сохранить на стене «Европейской», у угла Невского, там, где стоял когда-то киоск «Союзпечати».

* * *

Германтов и Ванда потом, когда доведётся им где-нибудь повстречаться, тоже не раз с хохотом будут вспоминать гениальный и такой давний уже, можно сказать – исторический, розыгрыш Шанского.

* * *

Да, застойное время между тем незаметно-неощутимо текло себе год за годом, а потом вдруг время понеслось-полетело, и теперь-то на стеллажах выделялись, по правде сказать, книги самого Германтова. Да, было тут на что теперь посмотреть! Десятка полтора отлично изданных книг, да ещё они, эти же книги – во всяком случае, многие из них, – переведённые на иностранные языки. Несколько книг были переведены на английский и немецкий, но в основном Германтова переводили на французский и итальянский; целая библиотека: «В ансамбле тысячелетий», «Лоно Ренессанса», «Стеклянный век», «Купание синего коня», «Портрет без лица», «Джорджоне и Хичкок», а ещё ведь скоро будет, всякий раз в последний год думал, скользнув взглядом по полкам, Германтов, непременно будет «Унижение Палладио»! И были, разумеется, помимо книг предметы, превращённые временем вроде бы в безделушки, но такие волнующие. Они, давно уже нефункциональные, но памятные для Германтова, хранившие в себе частицы его прошлого, были расставлены-разложены на стеллажных полках: сиял небесно-синий венецианский бокал; тут же – тёмная, почти чёрная трубка Сиверского, керамическая глазурованная Сонина пепельница, в ней лежали памятные мелочи, какие-то монетки, миниатюрное, подаренное Германтову в Иерусалиме распятие – бронзовая фигурка Христа на палисандровом крестике; тут же – аляповатая шкатулка «с миру по нитке» и какой-то графитно-серый булыжник, окатанный, идеальной овальной формы и гладкий-гладкий; что ещё за булыжник улёгся рядышком с венецианским стеклом? А на стене, напротив стеллажа – фотопортреты: Катя, маленький Игорь.

Нежное, еле слышное жужжание… или колеблющийся какой-то шелест – словно стрекоза в окно залетела; Германтов пользовался отличной, последней модели, электробритвой Philips.

А картин, масляных картин в рамах, на стенах не было… Только фактурный маховский «мохнатый» эскиз с красновато-розовым внутренним углом Пьяццы, с фигуркой, заворожённой чёрным провалом арки… И ещё – продолговато-горизонтальная акварель в лакированной рамке: рыжие дубы Кокошки.

Дзинь…

Что за звоночек?

А-а-а, отключился тостер; и – синхронно – вода в электрочайнике вскипела. Германтов, облачённый в длинный махровый халат мышиного цвета, усаживался на кухне пить кофе.

В гостиной – две старомодные, громоздкие откровенно нестильные старые-престарые мебелины, которые издавна, с детских лет, внушали Германтову чувство надёжности, устойчивости: диван и письменный стол, те самые, между которыми когда-то в растрёпанных чувствах сидел на бауле отрок Германтов под брезентом в крытом кузове грузовика-студебеккера; чёрный, кожаный, пузатый, пахучий диван – с раннего детства полюбился этот крепкий и острый, ничуть не ослабевавший за годы запах кожи, местами уже протёртой, серой и пористой, как поверхность пемзы, но мягкой, нежной на ощупь; запах, вовсе даже не старомодная форма дивана, а именно запах, горьковатый невыветриваемый запах далёкого прошлого, покорял своим постоянством; годы минули, а их запах остался. Диванное пузо, будто надутое, было поделено на три части, на три малых пуза, двумя глубокими ложбинками с узкими ремнями-перетяжками; на пухло-упругой спинке, также поделённой на три части, и толстых валиках собирались, местами сгущались, как старческие морщины, кожаные складки, а на круглых торцах валиков складки присобранной кожи аккуратно расходились лучиками-радиусами из центров кругов, помеченных выпуклыми, обтянутыми кожей кнопками.

1 ... 150 151 152 153 154 155 156 157 158 ... 348
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин.
Комментарии