Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И хватит об этом.
Тютчев, этот поэт с вещей душей и сердцем, полным тревоги, надвигается сегодня на нас, как надвигается океанский корабль на какую-нибудь рыбачью лодку, и нам остается только прекратить на время свое плавание по океану русской поэзии, и, засушив весла, любоваться проплывающей мимо нас громадой. Нужно ясно сознавать, что на борт этого великолепного корабля нас не возьмут никогда. Повстречаться с Тютчевым, проникнуть в тайну его творчества нам не удастся, конечно. Кто мы – и кто Тютчев…
Отец Павел Флоренский так отозвался о нем однажды: «Пора, наконец, понять, что похвала Тютчеву не есть слово, ни к чему не обязывающее, а, будучи сказано искренне, оно подразумевает неисчислимые, мирового порядка, последствия».
Замечание это появляется довольно неожиданно во второй половине книги Флоренского «Философия культа» – книги, посвященной, как видно из самого ее названия, вопросам богословским. Отец Павел заговаривает здесь о двух течениях богословской мысли, существующих искони.
В области метафизики, утверждает будущий священномученик, есть «риторика, как механическое заимствование оборотов чужой речи, заслуживших себе признание», и есть «подлинник» метафизики, под который подделываются «риторики». Отец Павел не называет имен горе-метафизиков современной ему России, которые сумели добиться признания простым заимствованием оборотов чужой речи. Что нужды в том? Имена эти и без отца Павла хорошо известны: Франк, Бердяев, Вл. Соловьев и т. п. (Кстати сказать, С. И. Фудель прямо указывает на Бердяева, когда рассказывает в своих замечательных «Воспоминаниях» про стойкую нелюбовь Флоренского к «религиозной публицистике».)
Но вполне удивительно то обстоятельство, что отец Павел называет в «Философии культа» два только имени среди мировых метафизических подлинников, и имена эти принадлежат не богословам, а поэтам, причем таким поэтам, которые повсеместно признаются «олимпийцами» (то есть язычниками. – Н. К.), – Тютчеву и Гете.
Вообще же говоря, и самые преданные почитатели Флоренского не назовут ясной мысли благодать сильной стороной его философского творчества. Подобно Гераклиту, отец Павел – мыслитель темный. Конечно, и у Флоренского встречаются иногда ясные мысли, но я бы никому не советовал на их обманчивую ясность полагаться. Вся она – одна кажимость, одна видимость. Под нею хаос шевелится.
Просто примем к сведению, что отец Павел Флоренский однажды, в метафизическом беснуясь размышленьи, захотел отыскать во всей русской культуре пример такого ее деятеля, который неизменно говорил правду (говоря при этом о неимоверно сложных вещах), – и лучшего примера, чем Тютчев, найти не сумел.
Более внятный взгляд на поэзию Тютчева обнаруживаем мы в четырех стихах Фета, которыми открывается его надпись «На книжке стихотворений Тютчева»:
Вот наш патент на благородство,
Его вручает нам поэт;
Здесь духа мощного господство,
Здесь утонченной жизни цвет.
В конце ХХ столетия Вадим Кожинов именно в этом четверостишии усмотрел ключ к тайне тютчевского творчества. Только в означенном «почти сверхъестественном слиянии поистине вселенской мощи духа и предельной утонченности души», исследователь обрел залог «незаменимости и абсолютной ценности голоса Тютчева в мировой лирике».
Нельзя обойти молчанием и те капитальные суждения о Тютчеве, которыми отметились в истории русского слова Лев Толстой (назвавший Тютчева «поэтом, без которого нельзя жить»), Достоевский (назвавший Тютчева «первым поэтом-философом, которому равного не было, кроме Пушкина») и тот же Фет (назвавший в своих мемуарах Тютчева «одним из величайших лириков, существовавших на земле»).
Сложив эти веские высказывания вместе, мы обретаем, казалось бы, солидный начальный капитал, который позволяет нам сразу же взяться за работу и без особых осложнений довести предпринятый разговор до конца.
Увы! В современной России разговор о русской культуре не может быть простым. Все «разговоры о русском» в нашей стране, если внимательно к ним прислушаться, на одну треть оказываются разговорами «о советском», на другую треть – разговорами «об общечеловеческих ценностях», на оставшуюся же треть – жалобами на то, что «нерусские всегда русских обижают». Для обретения культурной идентичности, дважды в ХХ веке (в 1917 и в 1991 годах) нами утраченной, этого всего явно недостаточно!
Разговор о Тютчеве не может получиться простым уже потому, что среди современных русскоязычных читателей, мало-мальски поэзией увлекающихся, добрая половина считает лучшим русским поэтом второй половины ХХ столетия Иосифа Бродского – человека, который совершенно искренне Тютчева ненавидел.
Другая же половина современных любителей русского слова дружно встретит в штыки процитированную мною строфу Фета – и начнет занудно допытываться: «Если верить вам и гессен-дармштадтскому подданному Фету, то русская культура прямо-таки всем на свете обязана этим вашим стихотворениям, присланным из Германии. Вас послушать, так до Тютчева не было у россиян патента на благородство. “Слово о полку Игореве” и “Поучение” Владимира Мономаха, “Троица” преподобного Андрея Рублева, росписи Дионисия в Ферапонтовом монастыре, 16 томов Полного собрания сочинений Пушкина вас уже не устраивают?..»
Видите, как всë непросто?
Поэтому поступим так. Перелистнем две лучшие книги о Тютчеве, каковыми русская культура на сегодняшний день располагает («Биография Федора Ивановича Тютчева», опубликованная И. С. Аксаковым в 1886 году, и напечатанный спустя 102 года «Тютчев» Вадима Кожинова), пробежимся глазами по их страницам. Может быть здесь сказано о Тютчеве всë необходимое, так что незачем нам заниматься изобретением велосипеда и даром себя истязать, решая вопросы, до конца решенные.
Выясним, так ли это. И если это так, если Тютчев действительно исчерпан Аксаковым и Кожиновым до дна, – перейдем тогда к А. Н. Майкову, который давно уже нас дожидается.
Подобно Грибоедову, о котором мы вспоминали в ходе нашего четвертого чтения, Тютчев на заре жизни – вундеркинд: вполне необыкновенный мальчик, чьи способности вовремя были замечены домашними и всячески поддержаны. Сколько бы ни пыжился впоследствии суровый славянин И. С. Аксаков, сколько бы ни сетовал на то, что будущий великий поэт, едва научившись лепетать, «тотчас же сделался любимцем и баловнем бабушки Остерман, матери и всех родных», сколько бы ни сетовал на то, что «это баловство, без сомнения, отразилось впоследствии на образовании его характера» и на то что Тютчев, в результате этого баловства, сделался «врагом всякого принуждения, всякого напряжения воли», «ленивым, <…> непривычным к обязательному труду», – все ж таки и Аксаков признает, скрепя сердце, что младенец Тютчев обладал несомненными «признаками высших дарований», что он с раннего возраста «был чрезвычайно добросердечен, кроткого, ласкового нрава, чужд всяких грубых наклонностей», что «все свойства и проявления его детской природы были скрашены какой-то особенно тонкою, изящной духовностью», что этот чудный младенец, «благодаря своим удивительным способностям, учился <…> необыкновенно успешно». От себя добавим, что Тютчев в 14 лет причислен был к узкому кругу сотрудников Общества Любителей Русской Словесности (за свои вполне