Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этот вопрос будет давать ответы грядущее столетие русской литературы, русской истории.
Часть третья
В СОСЕДЯХ У ПУШКИНА
ЕСЛИ БЫ НЕ БЫЛО ПУШКИНА,
или РУССКИЙ РОМАНТИК
Василий Жуковский
Он бренчит на распятии. Лавровый венец его — венец терновый, и читателя своего не привязывает он к себе, а точно прибивает гвоздями, вколачивающимися в душу. Сохрани Боже ему быть счастливым… Жуковский счастливый — то же, что изображение на кресте Спасителя с румянцем во всю щеку, с трипогибельным подбородком и куском кулебяки во рту.
Петр Вяземский
Итак: «Если бы у нас не случился Пушкин, то на его месте в нашем сознании стоял бы, скорее всего, Жуковский. И стоял бы с полным правом…»
А что в самом деле! Тем более, кажется, все именно так и намечалось.
«…Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил» — что может быть непреложнее факта, зафиксированного самим преемником?
«Пушкин бежал по лестницам вверх. Он добежал до своей комнаты и бросился на подушки, плача и смеясь. Через несколько минут к нему вбежал Вильгельм. Он был бледен как полотно. Он бросился к Пушкину, обнял его, прижал к груди и пробормотал:
— Александр! Александр! Горжусь тобой. Будь счастлив. Тебе Державин лиру передает» (Юрий Тынянов, «Кюхля»).
Меж тем сам-то Державин на сей счет был несколько иного мнения:
Тебе в наследие, Жуковской!
Я ветху лиру отдаю;
А я над бездной гроба скользкой
Уж преклони чело стою.
Как угодно, но именно это, собственноручно записанное завещание по правилам юриспруденции следует вроде бы счесть законным. И если б оно оказалось востребованным, если б Жуковский оказался «на его месте» — на месте демиурга русской словесности и всего нашего эстетического сознания, то… Подумаем.
Человек поразительной кротости, на редкость мягкого нрава, Василий Андреевич (1783–1852) был открыт навстречу шумному веселью своих молодых друзей, в первую голову — обожаемого им Пушкина. Когда в 1815 году учредилось знаменитое литературное сообщество «Арзамас» (где Жуковский числился под прозвищем Светлана, а Пушкин — Сверчок: все прозвища были заимствованы из его, Жуковского, баллад), задор «арзамасских» сходок был во многом обязан как раз ему, старшему. «Мы собирались, — с удовольствием вспомнит он, — чтобы похохотать во все горло, как сумасшедшие».
И в то же время — вот вам вынесенный в эпиграф отзыв Вяземского — полукощунственный и, уж во всяком случае, парадоксальный образ. Современный исследователь Ирина Семенко выскажется не столь красочно, но не менее определенно: «Это был человек, глубоко травмированный побеждающим злом».
Первая травма возникла, можно сказать, уже при родах.
Отцом младенца Василия был помещик Афанасий Иванович Бунин, одно время обласканный при дворе Екатерины (к слову: другой Бунин, Иван Алексеевич, любил упомянуть, что и он того же рода). Матерью — турчанка Сальха, в 1770-м, при штурме Бендер, взятая в плен и нареченная при крещении Елизаветой Дементьевной. Ребенок был, естественно, незаконнорожденным, и если бы продолжал таковым считаться, то, независимо от воли отца, по закону, был бы причислен к крепостному сословию.
Выход, однако, нашли. Крестный отец младенца, бедный и бездетный дворянин Андрей Жуковский, живший у Буниных на хлебах, усыновил его — что, впрочем, не внесло в юную душу мира. Восьми лет, потеряв подлинного отца, наглядевшись на положение матери-полуслужанки, несбыв-шийся Василий Афанасьевич получит горькое право позже, в 1805-м, записать в дневнике: «Не имея своего семейства, в котором я хоть что-нибудь значил, я видел вокруг себя людей, мне коротко знакомых, но не видел родных… Я не был оставлен, брошен, имел угол, но не любим никем, не чувствовал ничьей любви; следовательно, не мог платить любовью за любовь, не мог быть благодарным по чувству, а был только благодарным по должности».
Для сердца чувствительного — мука!
Пуще того. Возможно, именно двусмысленность положения сыграла роковую роль в самой, вероятно, мучительной драме жизни Жуковского.
Зачем, зачем вы разорвали
Союз сердец?
Вам розно быть! вы им сказали —
Всему конец.
Так начата баллада «Алина и Альсим», где — удивительное свойство Жуковского! — несмотря на то что она является переводом с французского, как раз и выражена та драма. Жуковский безоглядно влюбился в Машу Протасову, дочь его единокровной сестры; посватался, но получил отказ, формально обоснованный этим родством, — однако, как говорили, имевший истинной причиной проклятое полукрепостное происхождение.
Так или иначе, но замужество Маши и тем более ее ранняя смерть в 1823 году, средь иных утрат и ударов, не могли не наложить отпечатка на настроения всей, в сущности, поэзии Жуковского.
Да не была ль она предрасположена к тому изначально?
Тихое имя Жуковского прогремело в 1813 году, когда ему было уже три десятка лет. Поступив в Московское ополчение поручиком — а кончив службу штабс-капитаном с орденом Святой Анны, — оказавшись, как говорится, в нужном месте в нужное время, он и сочинил то, что было жадно востребовано. Оду «Певец во стане русских воинов», которую, говорит современник, «все наши выучили наизусть».
И как было не выучить — при ее немалых размерах? «Хвала тебе, наш бодрый вождь, герой под сединами!… Хвала сподвижникам-вождям! Ермолов, витязь юный… Хвала, наш Вихорь-Атаман; вождь невредимых, Платов!… Давыдов, пламенный боец!..» Вдохновенный реестр боевой славы, где «никто не забыт, ничто не забыто», не исключая павшего Багратиона, рядовых солдат, «русского Бога», царя и предтеч во главе с Петром Великим. Но первая и еще негромкая слава пришла к Жуковскому с элегией 1802 года «Сельское кладбище» (с английского, из Томаса Грея) — вот какой уголок Вселенной избрал для характерных своих размышлений «переводчик-соперник».
Да, таково, как известно, место, занятое им в сфере поэтического перевода. «Переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах — соперник…» Стало быть, бросающий перчатку автору избранного оригинала — и уж тем паче свободный в своем выборе.
Вот и пошлб: привидения, мертвецы, встающие из гробов, жених-покойник, прискакавший за невестой, братоубийцы и детоубийцы, скелеты… Прикинем наскоро, какой могла быть русская поэзия, ориентирующаяся на такого «основоположника», — при нашей-то отечественной