Оборона Пальмиры, или Вторая гражданская - Пётр Межурицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Та еще, конечно, бессмыслица, но было почему-то очень обидно такое выслушивать. Тем более было обидно терпеть недооценку собственных трудов на благо отечества от своих же подданных. Поэтому, когда некий граф на правительственном приеме в честь французских эмигрантов, шутя, поприветствовал их словами: «Здравствуй, племя голубое, незнакомое», он тут же, на месте, был схвачен по обвинению в отсутствии политкорректности и вскоре приговорен к пожизненному четвертованию, замененному из гуманных соображений мгновенным отсечением головы с конфискацией имущества.
Любопытно, что сие происшествие немедленно дало повод всем кому не лень в Европе заговорить о том, что Россия – это не что иное, как Берег Слоновой Кости с Балтийским флотом. «Да им просто не угодишь», – сокрушалась императрица. «А может быть, и не надо им угождать?», – максимально осторожно произнес некий князь по фамилии Шульхан-Кисеев, предположительно ведущий свой древний русский дворянский род скорее от татарина Батыя, чем от викинга Рюрика, но ему же было бы гораздо лучше, если бы ничего такого он не говорил.
Разумеется, его тут же арестовали и сослали в Сибирь, в места максимально приближенные к исторической родине его знаменитых предков. Там князь быстро одичал, впал в мистицизм, занялся просвещением края и часто во сне саркастически повторял: «И это называется золотой век дворянства!».
Просыпаясь, он делал зарядку, завтракал, до обеда занимался с местной детворой фехтованием на розгах, обедал, изучал фольклор, а ближе к вечеру садился за рукопись трактата, в котором задавался абсолютно далеким от объективной реальности вопросом. Вопрос заключался в том, как мог бы выглядеть золотой век крестьянства в одной, отдельно взятой стране, если предположить, что эта страна Россия?
А поскольку ничто так не формирует отдельно взятое человеческое сознание, как окружающая среда и личный опыт пребывания в ней, князь не смог абстрагироваться от собственной печальной судьбы, что сильно снизило научное значение его труда. Он наивно утверждал, что золотой век крестьянства будет заключаться в том, что крестьян за любое не к месту сказанное слово будут пожизненно четвертовать и в лучшем для них случае ссылать туда, где им не останется ничего другого, как заниматься просвещением края, впадать в мистицизм и сочинять трактаты сомнительного идейного содержания.
Однако в связи с тем, что он уже и так всего этого достиг, князь решил в крестьяне ради светлого крестьянского будущего, когда всех помещиков перережут, все равно ни в коем случае не подаваться, но, напротив, примириться с помещичьей властью на основе полной и безоговорочной капитуляции перед ней.
В своем первом послании на Высочайшее Имя он выражал глубочайшее сожаление, что его не четвертовали, а во втором прямо называл бесами всех, кто хоть изредка сомневается в добродетелях помещичьей власти, какой бы порочной она кому со стороны ни казалась. Третье послание так и не появилось на свет, потому что и первые два дальше местного околоточного надзирателя не пошли.
Князя доставили в околоток, выпороли и предложили подписать бумагу, что никаких претензий к местным органам управления у него нет. Он, разумеется, подписал, после чего его еще раз выпороли и отпустили. «И все-таки насколько это глубоко человечней и ближе к природе, чем Великая французская революция, – растроганно думал князь. – Боже, благослови Россию».
Впрочем, этими мыслями он уже ни с кем не поделился из вполне оправданного опасения быть в очередной раз выпоротым. Однако оставим князя там, где он есть, и вернемся ко двору императрицы, где французские эмигранты практически что хотели, то и говорили, совершенно не опасаясь быть за это наказанными.
Почему так выходило, никто ни тогда, ни сегодня объяснить не мог. А посему и мы даже пытаться не будем. А вот генерал-фельдмаршал Потемкин однажды все-таки попытался и затеял интригу, рассчитывая помимо прочего и на то, что не все немецкое окончательно умерло в душе императрицы.
– Вы знаете, Ваше Величество, – издалека начал генерал-фельдмаршал при полуночном свидании с императрицей, – какие мы, русские, в целом душевные, забавные и симпатичные. Трудно нас не любить. С самого раннего детства ребенок слушает сказки об исторических преимуществах нашей национальной души перед не нашими национальными душами…
– Ладно, ладно, Григорий, – перебила императрица, мягко и доверительно кладя свою августейшую ладонь на его могучую грудь, – знаем, какие вы вспыльчивые, но отходчивые. Говори, чего просишь.
Свидание носило очевидно политический характер и в интересах стабильности было строжайше законспирировано под любовное. Императрица и князь стояли под ветвями богатырского вяза в дальнем и намеренно запущенном конце дворцового парка, на месте, словно самой природой назначенном для тайных любовных свиданий. И никто, кроме многочисленной охраны и совершенно необходимой прислуги, не мог их ни видеть, ни слышать.
– Я ничего не прошу, – нежно приобняв императрицу за талию, сделал вид, что обижается, Потемкин.
– Вот как! – уйдя из-под руки князя, похоже, непритворно обиделась императрица. – Тогда скажи, чего хочешь. Или тоже ничего?
– Хочу! – горячо откликнулся собеседник. – И более всего прочего хочу обратить Ваше высочайшее внимание на французов.
– Знаю, генерал. Небось хочешь, чтобы я их всех четвертовала ради твоего удовольствия. Чем же это русскому немцы так французов милее? Признайся, генерал, ведь не бывать мне русской государыней, окажись мой батюшка французом или англичанином. В чем тут дело? Запах крови, или что другое?
– Что же может быть другое?! – прямо-таки взвился князь. – Не нравится мне этот вяз.
Императрица нахмурилась. Князю даже показалось, что разговор на этом закончится, однако тот благополучно продолжился.
– Не торопись, генерал. Может быть, еще время не пришло ему тебе нравиться. А может быть, и не вяз это вовсе. Во всяком случае есть вязы, с которыми лучше не связываться. Во всей Европе вязов этих раз, два, три, ну от силы семь-восемь и обчелся. Слыхал, наверное?
– В том-то и дело. Как не слыхать! И, мол, посадил эти вязы во время оно, страшно даже вымолвить кто. Только знать бы, Ваше Величество, хорошо это для русского человека или плохо?
– Ты прямо, как еврей, генерал.
– А я о чем! – радостно оживился князь. – Говорю же, что хочу обратить Ваше внимание на французов! Ну, посуди сама, государыня, кто они, как не жиды?
– Конечно жиды! – не стала спорить императрица, – Но это еще большой вопрос, кто жиды, а кто не жиды.
– Конечно вопрос, еще и какой вопрос! Еврейский вопрос и есть. Посуди сама, государыня, ну кто такие эти французы? Носатые, болтливые, гиперактивные, хитрые, наглые, бестактные, аморальные, жадные, вездесущие…
– Ты еще скажи: бессмертные и всеблагие, – прервала императрица. Впрочем, заметно было, что она скорее озабочена, чем сердита.
– Тебе, матушка, оно, может быть, и смешно, – осмелел Потемкин. – А каково мне, русскому человеку? Как говорит народ: брякнула иголка во ящичек, полно, иголка, шить на батюшку, пора тебе, иголка, шить на подушку.
– Это еще что такое?
– Да я и сам не пойму, Ваше Величество. Прямо сказать, белиберда. Не вели казнить, матушка. Но другой поэзии, окромя народной, у нас пока нет.
– А что же образованное сословие?
– Да какое оно на хрен образованное, – с тоской произнес князь, – Не мозг нации, а говно. Это с одной стороны. А с другой, может, чего и пишут, да показать стесняются. И то сказать, матушка, а что писать-то? Напишешь, скажем, оду во славу тебе, тут же завистники наплетут, что, мол, конъюнктура. Еще и нерукопожатным ославят. А хулу какую на тебя сочинишь, дык, ведь лично я запорю мерзавца. Как же прикажете сочинять-то? Поэтому и сочиняют у нас только либо умом тронутые, либо совсем уж полные дураки. О какой изящной словесности может идти речь в такой общественно-политической атмосфере? Вот, значит, такую литературу и имеем, которая никому не в радость: скука, заумь, сплошные униженные и оскобленные, понимаешь, а в целом фига из кармана, читать тошно.
– Тошно, – согласилась императрица. – Тоска дорожная. Словно не книгу читаешь, а из Петербурга в Москву путешествуешь по нашим-то трактам. А если ты при этом еще и не императрица, допустим. Как это вообще тогда читать можно? Кстати, нет ли у тебя парочки модных ныне сочинений на примете? Ведь пишут же что-то по-русски, хотя никто и не читает.
– Хуже, матушка, – уточнил князь. – Скорее, читают все же по-русски, хотя никто и не пишет. А как писать прикажете, когда, если ты сочинитель, тогда непременно либо государственник, прости господи, либо иностранный агент, а все другие литературные репутации находятся у нас в переходном, терминальном, можно даже сказать, транзитивном состоянии. Нет, ничего у нас с поэзией не получится, а выйдет вместо философии беллетристика, а вместо беллетристики философия. Что же касаемо дисциплинарных различий…