Волчья ягода - Элеонора Гильм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ай, да рада я, ай, метелица,
Она матушка и заступница,
Защити от мужа постылого,
Спозаранку дума все кружится.
– Ты что, рыжая бесстыдница, поешь? Муж, значит, у тебя постылый? – Фекла возмущалась, но крошки злобы не коверкали ее голос.
Нюра, опытная невестка, поняла, что серьезного наказания за вольность не будет.
– Так песня, матушка, не мной слепленная, сложили за тьму-тьмущую лет до нас… Душа моя песни просит, громкой и ладной.
Рыжая Нюра заливалась соловьем, и венец словно родной охватывал ее рыжую головку, и блестели косы, что бесстыже, словно у немужней девки, открылись полутьме. Казалось, озарила Нюра захламленную клеть своим переливчатым голосом, блеском глаз и молодым задором. Никогда не звенел ее голос в мужниной избе ямской слободы Глухово, не залетал в клети. После замужества песни Нюрины заглохли, точно испугавшись ее невеселой доли.
Фекла присела на лавку, стряхнула пыль, сохлые плети гороха, что вызрел лет десять назад, и мечтательно затихла. Она никогда не созналась бы невестке своей, что славный голос Рыжей, горлопанки и бесстыдницы, будил в ней память о тех счастливых днях, когда была она молодой, верила в счастье.
– Ай, судьбинушка, ай, жестокая,
Разлюбила я мужа до свадебки,
Он не молодец – он разбойничек,
Хоть на вид красивый да гладенький.
– Ой, Нюрка, устала я. Старость – она как вьюга, налетит, закружит, с ног собьет и в белый саван обрядит. Ты про разбойничков-то песни не пой, – Фекла тяжело поднялась с лавки и даже смолчала, увидав задранный подол Нюркиного сарафана и бесстыжую белизну ног. – Что-то потемнело все перед глазами, ты одна… – она вышла из клети, держась за стену, словно обессилев.
– Матушка, помочь тебе?
– Все, Ржая, хршо, – Фекла глотала слова, и речь ее была невнятной, точно у мужика, что набрался хлебного вина в кабаке.
Нюра стащила чудный обруч, погладила тисненое разнотравье, вздохнула о тяжелой своей доле: куда ей, жене ямщика, наряжаться да где красоваться. Жизнь ее в уборке, чистке, стряпне и взращивании того неспокойного дитятка, что скоро должен появиться на свет.
Фекла, словно стылая чурка, упала на лавку, и руки-ноги ее не слушались, и глаза застилала снежная пелена. А песня про мужа и жену, что стали ворогами и потеряли покой, бурлила в сердцах Фимки и Нюры, переливалась на солнце чистым снегом, чихала в пыльной клети, просилась в безбрежный снежный простор:
Ты должна быть моею до донышка,
И лететь за мной без сомнения,
Преступить чрез иконы и родичей,
А откажешься – не жена ты мне.
Улети от меня черным ястребом,
Убеги от меня темной нежитью,
Ты спаси меня, зима-матушка,
А с мужем – не жить мне.
* * *
Вечером Аксинья встала с кровати и попыталась расчесать волосы, вечную свою гордость. Косы ее, что походили на мех соболиный, что блестели, точно смазанные конопляным маслом, теперь тускло висели вдоль лица. Спутанные колтуны не поддавались зубьям гребешка, скрипели, как несмазанная дверь. Похитила Морена красу.
Сквозь зубы ругаясь и шипя, Аксинья расчесала космы и собрала в ладонь выдранные волосы – надобно выкинуть их в печь от сглаза. Пока надевала она рубаху и сарафан, тот самый, что был на ней во время муторного пути к Соли Камской, любовно выстиранный и выглаженный Лукерьей, устала и покрылась липким потом. Грудная немочь не уходила быстро, она впивалась в человека болотной пиявкой, высасывала силы. Сколько Аксинья переслушала жалоб от страждущих и болезных, а теперь сама – одна из них.
– Мамушка, Лукерья за тебя переживает, видит, что слаба ты после пережитого. Сказала, чтобы к столу не шла, – дочь принесла миску гороховой каши, заправленной маслом.
– Скоромное?
– Голуба сказал, что в болезни силы надобно поддерживать, что сам Спаситель… Не помню, – расстроилась Нюта. – А Хозяин приказал Лукерье маслица подлить.
– Заботливый Хозяин, – не удержалась Аксинья и осеклась.
Вновь язык ее гадкий, так и норовит ужалить.
Она жадно ела кашу, точно впервые. И масло обволакивало язык, и варево казалось вкуснейшим на свете. Второй раз на свет родилась Аксинья и благодарила небо за каждый миг.
– А за пазухой у него кости в мешке холщовом висят, – неожиданно сказала Нюта.
Аксинья поперхнулась кашей, закашлялась до слез, не сразу утихомирила утробу.
– И где ж ты, чудесница, их разглядела?
– Я увидела, что у него крестик на цепи толстой, а рядом шнурок с мешочком махоньким. Попросила поглядеть, что там.
Аксинья продолжала трапезу, но каша лишилась вкуса и запаха, точно кто заколдовал ее.
– В мешочке кости лежат, белые, тоненькие.
– Не испугалась ты?
– А чего пугаться? Я ведь дочь знахаркина. – Даже сквозь пелену возмущения строгановской наглостью Аксинья заметила: помянула дочь про ее ремесло без осуждения.
– Для чего Хозяин, – выделила Аксинья голосом, – кости на шее носит?
– Хозяин смолчал. А Голуба говорит, что-то нашептали ему машаны… шанамы…
– Шаманы.
– Шаманы из дальних земель.
– Шаманы нашептали! – повторила Аксинья и усмехнулась. – «Наивный, точно ребенок, всему верит», – продолжила в своих думах, чтобы дочь не услышала ехидства.
– Сусанна, оставь нас вдвоем, – Лукаша зашла в горницу, и взгляд ее был строг и ясен.
– Я взрослая уже, и выгонять меня нет нужды, – ерепенилась дочь.
– Иди в свою горницу да помалкивай, – сказала Аксинья.
Нюта фыркнула, точно недовольная кошка. Дурно воспитала Аксинья дочку, не научила сдерживать дурной нрав и чувства, все в ней напоказ, ничего не скрыто.
Аксинья ждала от Лукерьи добрых слов и пожеланий скорого выздоровления, но хозяйка пришла за другим. Она подвинула к Аксиньиному ложу разлапистый стул, обшитый бархатом. Лукерья выглядела уставшей, линия губ утратила девичью мягкость, глаза будто ушли глубже от забот хозяйки большого дома. Аксинья отметила затейливые серьги с красными кораллами, большой перстень и плетеный пояс со связкой ключей. Не юница – жена и хозяйка.
Они молчали, словно в бессловесности можно было найти выход. Лукерья вздохнула, ловкие руки ее поправили подушку.
За окном разухабисто пел молодой парень, видно, возвращался он из кабака. Во время поста по высочайшему повелению Михаила Федоровича все питейные заведения закрывались либо должны были отказывать посетителям в курном вине[108], медовухе или пиве.
– Ой да парень, ой да молодец,
Кучерява головушка,
Кучерява го-о-оло-о-овушка, –
решил порадовать парень всю улицу хмельной песней.
– Ходит пьянь под окнами, собаку, что ль, спустить? – нахмурилась Лукерья.
– Какая с него пакость, с хмельного-то? – не согласилась