Волчья ягода - Элеонора Гильм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мамушка, наконец ты вернулась! Я так боялась, что ты… останешься там. – Дочь стояла посреди комнатушки, и Аксинья обостренным после разлуки взглядом увидела, как она выросла.
Сусанна перестала быть каганькой, малым дитятком, забавной дочуркой. Девушка в одном шаге от расцвета красы своей стояла перед ней, с гордой осанкой, строгим лицом, будто у святой Сусанны Солинской.
– Как могла я не вернуться к тебе, дочка?
– Мамушка, ты прости меня, – дочь упала на колени пред постелью Аксиньи. Точно освободилась она от плена, и на смену строптивой девушке пришла Нютка-проказница, забавница-синеглазка. – Прости, что травы твои отцу Еводу помогала жечь. Прости, что уехала я с людьми Голубы…
– О каком прощении говоришь ты, ладушка? Славно мне сейчас, дочка, сердцу моему сладко – ты рядом, живая да здоровая. Я без тебя света белого не видела… – она ощутила, что слезы стекают по лицу, и не пыталась вытереть их.
– Мамушка, я согласилась ехать, сразу согласилась. Мне сказали: «К отцу поедешь, заждался он тебя», и я сразу… вещи связала в узел и спрашивать не стала. – Нюта шмыгала носом и облизывала соленые от слез губы.
– Будто был у тебя выбор: ехать иль отказаться!
– А как здесь оказалась, так ревела без продыху. Лукаша… Она подтвердит, туго мне было, страшно без тебя. Я пыталась кричать, но он… Он сказал, чтобы я замкнула уста.
– Доченька моя, медуница, сладкий бутон…
– Глупая я. Могла бы испинать людишек Хозяина, покусать и в лес убежать, – возмутилась Нюта.
Аксинья представила себе это действо и чуть не расхохоталась. Ее дочь искусала в кровь суровых мужей, строгановских слуг, и убежала в лес. Еловчане и солекамцы передавали бы сказ о ведьминой дочери годами, а то и десятилетиями.
– Ты не волчица и не медведица, чтобы людей кусать. Голуба и… они тебя бы нашли и в лесу, и в берлоге, и у водяного в гостях.
– Матушка, мне надо о многом тебя спросить.
– Так спрашивай, дочка, – жар возвращался, и мысли путались в голове, точно путники в незнакомом лесу.
– Отчего Хозяин привез меня в этот дом? Почему не говорила ты, что он отец мой? Матушка, расскажи все.
«Уже Хозяином его кличет, как все в этих хоромах, не отцом», – мелькнуло в голове Аксиньи.
– Давай попозже поговорим, дочка. Дай мне на тебя поглядеть, красавицу.
Нюта вздохнула, но не стала возражать. Она приникла к матери, обхватила ее длинными, крепкими своими руками. И обе замерли, ловя сладость мига примирения и воссоединения.
Аксинья сама не ведала, почему на вопросы дочери не желала она отвечать. И нечего уже было бояться: и рождение, и зачатие Нюты не были великой тайной. Обсудили, перемололи, перетерли, обвинили и посмеялись. Но каждый раз, как смотрела Аксинья в синие глаза дочери, слова застревали на языке. И хранила она свои глупые тайны вместо того, чтобы рассказать все, осушить кувшин до самого донца.
* * *
Ефим долго расчищал заметенные многодневными, муторными снегами постройки: дорожки к избе, конюшне, бане. Он скреб лопатой настывший снег и, прогретый тяжелой работой, неожиданно запел:
– Ай, зимушка, ты непогожая,
Ай, милая, ты пригожая,
Все метелица мела-замела,
Все дороженьки к тебе занесла.
Он дурашливо протянул последнее словцо «занесла», закашлялся, оглянулся пугливо, словно песня его могла сказать нечто большее, чем она есть.
– Ишь соловей выискался, – бормотал он себе под нос.
Фимка разгорячился, стянул толстый кожух[106]. Снег, словно разыгравшись, сигал от его лопаты в разные стороны. И работа такая для мужского духа в радость, руки играючи справляются с пустяшным делом, свежесть бодрит и прогоняет прочь тоску.
– Птица моя сладкоголосая,
Не упрячут ни двери, ни ставни –
Чрез леса и поля долети ко мне,
Расскажи про тоску свою давнюю.
Песня – она порой слаще меда, лучше слова доброго, выше жаворонка вьется. Вытяни из русской души песню, и заплачет горючими слезами, и застонет, словно ночной ветер. Горечь скопилась несметная, злоба берет, душит ярость густая – заведи песню горькую и жалобную, и отпустит тревога и смятение. Нежностью иль томлением полон – окунись в напевы жаркие, и горячее пламя страсти превратится в живительный очаг. И сейчас она закрутила Фимку в водоворот, напомнила о любопытной девке, которая ждала, и манила, и предала…
* * *
Рыжая Нюра затеяла уборку в дальних клетях, что завалены были хламом, увиты паутиной, словно обиталище лешего. Изба, доставшаяся Ефиму Клещи, казалась семье его хоромами: огромная изба, куда можно было согнать всех обитателей Еловой. Отчего-то ямщики часто строили добротно, не жалели дерева и сил для возведения своего оплота. Может, оттого, что слишком много дней и ночей проводили они в дороге и с уветливостью[107] относились к родным стенам?
К курной избе старый хозяин пристроил три клети для летнего житья и хранения сундуков с вещами, выкопал погреб, глубокий, точно адов овраг.
Старая Фекла и пузатая Нюрка с превеликим трудом разбирали завалы в дальней клети: дырявая ветошь, изгрызенная мышами сбруя, подметки сапог, черепки кувшинов и чашек… Нюрка кряхтела, вытягивала сор и подавала свекрови. Дрянная, грязная работа – чихать и ругаться.
– Я хлам засунула бы в укромные места его хозяину! Уехал да оставил все другим людям на хлопоты… Гадь, да за собой убирай… – незлобиво ругалась Фекла.
– Матушка, глянь! – Нюрка выпутала из старого невода девичий обруч из бересты тонкой работы. Неведомый мастер создал диво, словно иней застыл осенним утром на упругих травах и цветах. – Примерю я, руки так и тянутся!
– Оставь дрянь эту, Нюрка. Дурища ты, на что брюхатой бабе в девичьем венце ходить?
– А что ж мне теперь, завянуть, гнилью покрыться? – Нюрка ввязалась в опасный спор. Со свекровью пререкаться – как по тонкому льду ходить, один неверный шаг – и ты на дне рыб кормишь.
– Дурная примета, нельзя рядиться бабе в девичьи венцы. Беду навлечешь, мужа уморишь.
– Да не верю я в приметы, – Нюрка стащила льняной платок и потянула чудный венец к своим рыжим косам.
– Ослушница, – рявкнула Фекла. – Своего ума нет, живи чужим!
– Хороша я, матушка?
– Тьфу, срамница.
Нюрка не стала снимать берестяного обруча – пусть себе свекровь ворчит. Тоска по девичеству, хороводам, подругам в день свадьбы поселилась в ее сердце. Бабья участь – дети, бесконечные хлопоты и мужнин гнев. Девичья жизнь – песни да венцы на длинной косе. Нюрины руки споро вычищали грязь, думы витали где-то далеко, в медовом царстве прошлого, и неожиданно она