Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, нет никаких сомнений в том, что встреча с поэзией Тютчева стала для Пушкина нечаянной радостью – последней, может быть, радостью в его жизни, стремительно приближавшейся в то время к концу.
(В отечественном литературоведении бытует до сих пор легенда о неприязненном отношении Пушкина к поэзии Тютчева. Легенда эта создана в 20-е годы прошлого века трудами в первую очередь Ю. Н. Тынянова. Кожинов в своем «Тютчеве» всесторонне рассмотрел указанную легенду и, правду сказать, даже мокрого места от нее не оставил. Перечтите при случае страницы, посвященные разбору популярной тыняновской статьи «Архаисты и новаторы», попробуйте, если есть у вас такое желание, возразить Кожинову по существу вопроса. Боюсь, что ничего у вас не получится.)
Итак, подборка из 24 лучших тютчевских стихотворений появляется в «Современнике» – лучшем на тот момент литературном журнале России. Тютчев из глубины туманной Германии робко следит за судьбой своих литературных чад. Ему 33 года. Возраст Христа!.. Большая часть жизни растрачена на сочинение стихов. Первая мысль Тютчева, первая его сила отданы этим вот именно стихотворениям, выходящим наконец в свет… Время от времени (потому что нельзя же думать всë время о стихах) Тютчев прикладывает к своему труду пушкинскую меру, пушкинское правило: «Ты сам свой высший суд», – и, по совести, не может обнаружить в этих вот именно текстах какого-нибудь изъяна.
И что же? Флотилия из 24-х отборных тютчевских стихотворений, вышедшая из германской гавани на встречу с читателем, с читателем разминулась. Она именно что прошла незримо, в краю безлюдном, безымянном, на незамеченной земле… Выражаясь проще, стихи Тютчева в печати провалились: никто их не заметил, ни одного журнального отзыва они не удостоились.
Кожинов в своей книге много говорит о том, что 1830-е годы – не лучшее время для поэзии, что вот и Пушкин к концу жизни отказался от печатанья собственных стихов (самых лучших, самых зрелых) в собственном журнале, справедливо сомневаясь в способности читающей публики по достоинству их оценить и т. д. Все это правда.
Но разве легче было от этой правды Тютчеву? Безусловно, провал первой серьезной публикации стал для него страшным ударом. Как и большинство поэтов, Тютчев родился тонко чувствующим человеком, «человеком без кожи», но, в отличие от многих других поэтов, Тютчев был феноменально умным человеком. А умный человек отличается от глупого еще и тем, что никогда не наступит дважды на одни и те же грабли, никогда не возвратится на то место, где испытал однажды унижение и боль.
Вот вам и разгадка странного равнодушия Тютчева к своим стихам. Просто поэт разочаровался – не в своих бессмертных стихах, конечно. Сочинение стихов продолжало доставлять Тютчеву до последних дней его жизни высочайшее, ни с чем не сравнимое наслаждение. И не в людях (которые-де «моих бессмертных стихов не оценили») разочаровался поэт. Тютчев разочаровался в самой идее опубликования, обнародывания бессмертных стихов.
Пережив тяжелый опыт невнимания людей к своему творчеству, Тютчев, с его врожденной способностью относиться к людям по-братски, необходимо должен был счесть это невнимание чем-то в конечном счете правильным, чем-то глубоко нормальным… С какой стати в самом деле мои добрые соседи, – проживающие свою жизнь, занятые своими делами, добывающие в поте лица насущный хлеб, совершающие жизненный путь в виду всепоглощающей и миротворной бездны, услужливо перед ними распахнутой, – должны еще заниматься моими стихами, сочувствовать моим интимным переживаниям?..
(Нет, заниматься они могут, могут и сочувствовать, но могут и не заниматься, могут не сочувствовать. Ценность человеческой личности не связана напрямую с вниманием-невниманием данной личности к вопросам искусства.)
Тютчев был человек, постоянно помнивший о смерти. Тютчев страшился смерти. Тютчев постоянно смотрел смерти в лицо. И то была в поэте не спасительная христианская «память смертная», а такой вполне языческий ужас перед неизбежной и неотвратимой расплатой за все земные радости. В последней строфе последнего своего «доинсультного» стихотворения Тютчев назвал обыденную человеческую жизнь подвигом – подвигом бесполезным.
Подчеркну, что Тютчев боялся не за себя. Он и в стихах написал: «Так легко не быть», – он и собственную смерть, когда она пришла, встретил с полным самообладанием и мужеством. Поэт страшился за жизнь своих близких.
Кто смеет молвить: до свиданья
Чрез бездну двух или трех дней?
Умереть не страшно. Страшно жить, потеряв любимого человека: всë пережить – и все-таки жить. В почтовой прозе Тютчева (особенно в письмах к жене Эрнестине) эта тяжелая тема возникает опять и опять: «Непрочность человеческой жизни – единственная вещь на земле, которую никакие разглагольствования и никакое ораторское красноречие никогда не в силах будут преувеличить», «чувство тоски и ужаса уже много лет стало привычным состоянием моей души, – и если этого недостаточно для умилостивления судьбы, то во всяком случае несчастье не застигнет меня врасплох» и т. п.
Года за полтора до кончины Тютчев делится с Эрнестиной Федоровной и таким своим жизненным наблюдением: «Третьего дня я присутствовал в Александро-Невской лавре на погребении бедной госпожи А. Карамзиной, длительная агония которой окончилась, наконец, 9-го числа сего месяца (письмо написано в сентябре 1871 года. – Н. К.). Последние двадцать четыре часа, говорят, были ужасны: она кричала, не переставая. Вскрытие тела показало, что все мускулы были поражены раком, так что одна рука держалась на ниточке… И вот, перед лицом подобного зрелища, спрашиваешь себя, что все это значит и каков смысл этой ужасающей загадки…»
По крайней мере один из второстепенных смыслов означенной ужасающей загадки должен для нас сейчас проясниться. Мы должны спокойно и твердо осознать, что отношение Александры Ильиничны Карамзиной, младшей невестки знаменитого историографа, к стихам Тютчева (да и к любой другой поэзии) ничего не значит в свете судьбы, ее постигшей. А ведь эта судьба – общая. Чья-то агония оказывается короткой, для кого-то истома смертного страданья затягивается – так ли уж важны эти отличия?
«Наслаждения творчества», «высшие дарования» и проч. выглядят довольно бледно, когда у кого-то по-соседству рука повисла на ниточке…
В общем, мы можем предположить, не рискуя грубо ошибиться, что Тютчев, достигнув зрелости, начал относиться к своему поэтическому таланту, как к тайному пороку или, скорее, болезни, – как к чему-то такому, во что нормальных людей – просто людей – лучше не посвящать.
По позднему свидетельству Фета, Тютчев «сжимался», когда окружающие заводили при нем разговор о его стихах. Подобная реакция может говорит о многом, но одну только вещь она перечеркивает и исключает совершенно. И эта вещь – возможное равнодушие Тютчева к своим стихам и к их читателям. Было